если дорого тебе мое счастие, останься такою, как ты есть: лучше твоего лица природа ничего сотворить не могла; дай мне слово не портить моего блаженства и выбросить драгоценную мазь вон!» Мариола с удивлением смотрела на меня, однако ж в ту же секунду дала обещание не делать без моего согласия никакого употребления из драгоценной мази. «Но зачем выбрасывать, мой Готфрид; пользы ее неоцененны и бесчисленны; она возвращает разум тем, которые теряют его от этого яда, что был привязан к твоей голове; это одно уже доказывает, что мазь эта единственная в целом свете, и так пусть она останется у нас, — может на что пригодиться…» Вдруг Мариола горько зарыдала: «О, я несчастная! — воскликнула она, — говорю о будущем, а вот чрез час придут старухи и задушат меня собственными руками!!..» Я схватил ее в объятия. «Мариола! Успокойся, радость жизни моей! Как можешь ты думать, чтоб малейшая опасность угрожала тебе, когда я с тобою? Все твои Мегеры и их Замет падут без жизни к ногам твоим прежде, нежели успеют коснуться до тебя хотя одним пальцем! Сделай милость, не плачь! Дверь что ли беспокоит тебя? Я вышибу ее, Мариола, сию минуту, если ты хочешь, только, ради бога, успокойся». Не думайте, любезный Эдуард, чтобы, обещаясь вышибить дверь, задвинутую железным засовом, концы которого упирались в гранитный камень, я говорил то, чего не мог сделать; сила моя была так велика, что даже вошла в пословицу в моем отечестве. Болезненное состояние тела и духа несколько ослабили ее; но чудный состав, которым моя Мариола натерла мне темя, успокоя мой дух, возвратя разум, обновил и укрепил телесные силы до того, что я, казалось мне, в состоянии был бы сдвинуть гору с места. Итак, прижав к сердцу и поцеловав несчетное множество раз мою милую Мариолу, я пошел к двери, чтоб потрясти ее со всею силою, разрушить все преграды, каменные и железные. Предприятие мое удалось мне легче, нежели я ожидал. Засов был ни что иное, как очень толстый железный прут, который от времени и сырости был попорчен ржавчиною. Такая преграда могла удерживать одну только слабую руку молодой девицы. Дверь отлетела, и вдребезги расшибленный прут лежал у отверстия. Мариола прыгала от радости: «Теперь прощай, Готфрид! Иди скорее отсюда!» — «Нет, моя Мариола, теперь ты позволишь мне остаться здесь, неподалеку от пещеры, чтобы я мог защитить тебя в случае жестоких поступков с тобою твоих фурий!» — «Нет, нет, Готфрид! Сохрани тебя бог! Я умру от страха, если буду думать, что ты близ пещеры! Ступай домой, и если точно любишь меня, как говоришь, уезжай сегодня же навсегда из этой стороны!» Говоря это, Мариола плакала на груди моей и трепетала как лист. Хотя горесть Мариолы очень трогала меня, но состояние духа моего было в совершенной противоположности с ее. Я никак не мог убедить себя в существенности ее опасений и был столько счастлив, что сердце мое почти изнемогало от избытка блаженства, его наполнявшего. «Мариола, ангел мой! Можешь ли ты выслушать меня покойно одну только минуту?» — «Говори, Готфрид! И после тотчас уйди, ради бога, уйди! Или я разобью себе голову об стену!» В этой угрозе, так мало приличной нежному возрасту и полу молодой девицы, слышалось столько отчаяния, что я понял наконец, каким ужасом была объята моя бедная Мариола от мысли, что старухи застанут меня в пещере. Я решился успокоить ее и на этот раз удалиться; с тем однако ж, чтоб на другую ночь опять придти. «Ну, хорошо, моя Мариола, иду, сей час иду!» Между тем я вынул часы, оставленные у меня по какой-то странной честности старых цыганок; но как они натурально должны были остановиться, то я решился выбежать к самому выходу пещеры, взглянуть на запад — и по его виду узнать, давно ль закатилось солнце. Я взял Мариолу за руку и вместе с нею вышел. Последние лучи солнца только что скрылись, и запад алел еще огнем их отблеска… было не более осьми часов. «Видишь ли, моя Мариола, — сказал я, обнимая моего бесценного друга, — видишь ли, как еще далеко до полночи: ровно четыре часа; час я могу пробить с тобою». Мариола, успокоенная видом только что наступивших еще сумерек, усмехнулась, ужас сбежал с ее милого лица, и она нежно склонила красивую головку свою на грудь ко мне, называя своим Готфридом. Я утопал в блаженстве.
Однако ж, стараясь овладеть собою, я вырвался, так сказать, из пучины восторгов, меня поглощавших, чтобы спросить Мариолу о вещах, от которых зависела ее безопасность — и, следовательно, моя жизнь, мое счастие, мое все! Я хотел было остаться пред пещерою, чтобы дышать свежестию вечернего воздуха; но вид мрачного оврага, которого длина и глубина, казалось, не имели конца, наводил ужас моей Мариоле; она говорила печально: «Уйдем в мою темницу, Готфрид! Все она лучше этой страшной пропасти, ее и вид открытого неба не может скрасить… О, как она неизъяснимо ужасна!.. Вся кровь моя стынет… Уйдем, уйдем, Готфрид!» Мариола увела меня в пещеру; огонь уже погасал под очагом, я бросился было разводить его, но Мариола остановила меня. «Часа на три или, лучше сказать, до полночи огонь не должен гореть, и составы в это время остаются чуть теплыми. Так приказывают старухи, и Замет строго смотрит, чтоб это исполнялось в точности». После этих слов Мариола зажгла род какого-то ночника страшной формы и, сев со мною на лиственную постель, прильнула милою головкою к моему страстному сердцу. «Не лучше ль мы сделаем, милая Мариола, если уйдем ко мне сию минуту и тотчас же уедем в Прагу? Мы будем далеко, прежде чем Замет придет сюда; а тогда что тебе может сделать его бессильное бешенство? Под моею защитою ты безопасна от всех его преследований». — «Ах, что ты говоришь, Готфрид! Нет, не обманывайся! Если только ты уведешь меня, — дни твои сочтены тогда! Никакое место и никакая сила не укроет тебя от мщения ужасного Замета и еще более ужасных старух!.. Они имеют какие-то средства везде все знать, всюду проникнуть; они могут вносить вред, беды и самую смерть в такие дома, в которые никогда во всю свою жизнь не были впускаемы; они теперь уверены, что проклятый состав их лишил тебя навсегда разума и памяти и что ты им более не опасен; но когда я уйду с тобою, то прежде, нежели мы проедем двадцать верст, вперед нас уже будет Замет, и первый взгляд на тебя откроет ему истину и тогда, Готфрид, поверь