Спустя год у нас опять появилась та старуха, которая потчивала отца моего холодным пивом. Узнав о смерти моих родителей и о том, что я ненавидима всеми и всеми бита с утра до вечера, она как будто по чувству сожаления или угрызения совести предложила старшинам отдать меня ей. Они в ту ж минуту согласились. Хотя вид старой цыганки наводил мне страх, но я все-таки была рада избавиться от обид всякого рода и от детей, и от больших. Одного только Марло было мне жаль, когда старуха сказала, чтоб я шла за нею, то я обняла шею отцовской собаки, целовала ее и плакала, говоря: «Прости! Прости, мой миленький Марлочик!» — так я звала его, когда игрывала с ним еще при жизни моих родителей. Цыганка рванула меня за руку и сказала: «Полно дурачиться, глупая!» Марло, зарычав, хотел кинуться на нее, но несколько наших цыган бросились, оттащили собаку, и старуха увела меня.
Мы шли долго через лес. Я очень устала и, не смея сказать этого, начала плакать. «Что ты?» — спросила цыганка отрывисто и не глядя на меня. «Ноги болят; я не могу идти». — «А, какая нежная! Погоди, вот будешь в таком месте, где насидишься вволю; а теперь иди, я не понесу тебя на руках». Я шла и плакала; цыганка не обращала на то внимания. Наконец ноги мои отказались служить мне и, сверх того, были избиты и исцарапаны в кровь, потому что я была босиком. Горько плача упала я на траву и ожидала уже, что цыганка прибьет меня до смерти; но, к радости моей, она даже не оглянулась и так покойно оставила меня в лесу, как будто я никогда не была с нею. Я перестала плакать и наконец заснула; надобно думать, что я очень изнурена была, или сон мой продолжили какими-нибудь средствами, но только я проснулась в известной черной пещере.
Не буду описывать вам ни детского испуга моего, ни горького плача при виде столь ужасного места и еще более ужасных двенадцати старых чудовищ, занимавшихся разбиранием кореньев, перемывкою, отделением по сортам и разными другими приготовлениями, о которых я и теперь не имею никакого понятия. Я не смела ни встать, ни смотреть вокруг себя, ни даже пошевелиться и сидела неподвижно в углу, где мне брошено было несколько моху для постели. Старухи не обращали на меня никакого внимания; но в час обеда дали и мне порцию кушанья, чрезвычайно вкусного, даже гораздо более вкусного, нежели было то, которое давалось мне у родителей.
В продолжение нескольких дней я была безмолвна, а по ночам горько плакала о том, что не вижу солнца, зелени, цветов, полей, кустарников, одним словом о том, что меня держат взаперти в темной пещере. Всякую ночь старухи уходили, исключая одной, которая оставалась смотреть за огнем; я должна была помогать ей, принося хворост из разных мест пещеры, где он был сложен грузами, и подкладывая понемногу в огонь, который, как после я узнала, должно было от одного полнолуния до другого поддерживать все в одной степени жара, чтоб составы их и мази кипели, — не выкипая.
По мере, как я вырастала, меня учили разбирать коренья: отделять одни от других, рассматривать малейшие их отличия, чтоб не ошибиться и не принять одно за другое. Учили также сохранять и поддерживать огонь, как было должно. Приучали засыпать и просыпаться в известное время. За этим последним так строго и постоянно наблюдали, что, наконец, я никогда и минуты не спала долее того времени, в которое должно было проснуться. Мало-помалу я привыкла к своей грустной жизни, так же как и к виду старых цыганок, их безобразию, сатанинским обрядам; — к их страшным когтям, завыванию; к черным стенам пещеры… ко всему привыкла я!.. Но об одном только обстоятельстве тайно грустила, а другого смертельно боялась. Первое было свет солнца и вид цветущих полей… день и ночь думала я о них; день и ночь представлялись они моему воображению. А последнее — цыган Замет, который мне, как ребенку, казался чудовищного роста и был страшен, как людоед. Я всякий раз тряслась от ужаса, когда он приходил, и пряталась под мох, на котором спала. Впрочем, я была неправа против него: он один только оказывал мне ласку и внимание. Казалось, что он любил меня, потому что всякий раз, когда приходил, спрашивал: «А где ж наша Мариолочка?» И с этим словом клал на постель мою, под которою я уже лежала, притаив дыхание, — яблоко, грушу, горсть вишен, золоченый пряник или какое-нибудь другое подобное лакомство, до которого однако ж я не дотрагивалась, пока он не уходил. Ему же обязана я была и тем, что мне позволили выходить из пещеры и часа два в день играть на площадке пред входом. Замечая всегдашнюю унылость мою, он отгадал причину и, не говоря о ней ничего цыганкам, сказал только, что я могу занемочь заразительною болезнию от недостатка свежего воздуха и телодвижения, что необходимо, надобно для отвращения подобного несчастия позволить мне выходить на площадку и часа два или три играть на ней, и что я уже не так мала, чтоб не иметь осторожности и, верно, не буду подходить близко к пропасти. Надобно думать, слово «заразительная болезнь» испугало цыганок, потому что они в ту ж минуту согласились на предложение Замета, прибавя только, что небольшая беда будет, если последнее и случится со мною, — с должным последствием.
Мне минуло тринадцать лет с половиною, когда в один день старуха, учивша я меня распознавать и отделять сорты кореньев, сказала, что теперь настало для меня время оказать моим покровительницам услуги более важные, нежели те, чтоб разбирать коренья и подкладывать хворост. «Одна из нашего заветного числа двенадцати, — говорила старая цыганка, тряся своею седою головою, — вчера умерла, а сегодня полнолуние;