В десять часов Эдуард приказал оседлать себе лошадь и поехал. Но как селение, или мыза, где остановился Рейнгоф, была не далее, как в восьми верстах от города, то чтоб не приехать слишком рано, молодой человек, несмотря на свое нетерпение, ехал шагом. Такой аллюр был очень неприятен Мограби; возобновившиеся силы делали его очень неугомонным: он беспрестанно забегал вперед лошади и делал скачки выше головы ее; то с визгом лаял на нее, то пускался во весь дух по дороге; опять возвращался и, ухватя зубами стремя, старался обратить на себя внимание своего господина. Наконец со всеми проделками Мограби и важною поступью коня все-таки Эдуард в половине двенадцатого был у цели своих желаний, — на мызе, занимаемой Мариею! В ее зале! Перед затворенною дверью гостиной!.. Мограби бегал по всем углам, с беспокойством везде обнюхивал и, наконец подбежав к затворенной двери, толкнул в нее мордою: дверь растворилась настежь, Мограби с жалобным воем пополз к ногам своего господина. Эдуард затрепетал; он ожидал уже, что видит самого сатану с образе баронессы, но не увидел никого; комната была пуста; на столе лежало письмо, надписанное: «Другу моему, Эдуарду». Близ письма лежал довольно большой четырехугольный пакет, в котором было что-то твердое; Эдуард сел в кресла, погладил Мограби, который протягивал морду к письму и издали обнюхивал его, распечатал и стал читать:
«Извини, милый Эдуард! Я невольно обманул тебя; но будь сам судьею, скажи, что мне оставалось делать? Моя Мария сказала мне, что живет только для меня и чувствует, что хороша только для моих глаз; что не имеет ни малейшей охоты показываться кому б то ни было из посторонних; что, посвящая мне жизнь свою, требует за это одного угождения от меня, и именно того, чтоб из всех мужчин, населяющих шар земной, она видела одного только меня. Кто б не уступил тут? Кто б не покорился ее желанию? Мы уезжаем в полночь; но я оставляю тебе портрет моей Марии — с ее согласия. Она просит меня сказать тебе, что какое б ни было первое впечатление, которое сделают на тебя черты ее, она желает, чтоб некогда и ты нашел себе Мариолу и был бы для нее Рейнгофом; что тогда ты достигнешь такого счастия, которое здесь на земле даст нам понятие о том, какое готовится нам выше. Это собственные ее слова, передаю их верно, хотя я, правду сказать, ничего в них не понимаю; но моя милая баронесса мыслит и выражается немного фантастически, — отчего я еще более люблю ее. Прости, любезный Эдуард! Прими искреннее уверение, что я и моя Мариола будем помнить и любить тебя как родного. Приласкай за нас обоих своего Мограби — первоначальную причину нашего знакомства с тобою и моего счастия; без него я не бросился бы в пропасть — и следовательно, не нашел бы моей Марии. Прости, Эдуард.
На всю жизнь твой,
Рейнгоф».
— Ну! На, на! Что ты хочешь с ним делать? — так говорил Эдуард, отдавая письмо Мограби, который не переставал протягивать к нему свою морду и хватать его зубами. Не обращая более внимания на собаку, Эдуард с непонятною для него грустию разрывал пакет, заключающий в себе подарок Марии или лучше — Мариолы, портрет ее.
Солнце склонилось уже к закату, когда Эдуард перестал, наконец, рассматривать портрет молодой цыганки. Он положил его к сердцу, тяжело вздохнул и хотел было взять письмо, которое полагал упавшим на пол; но письма не было.
— Мограби! Где письмо? — В ответ Мограби облизнулся. — Как, дура к! Неужели ты съел его? — Мограби опять облизнулся. Эдуард пожал плечами и оставил мызу. Теперь он тоже ехал шагом, но уже не для того, чтоб не приехать рано. Ему не хотелось скорою ездою дать другое направление своим мыслям! Весь он погрузился в мечтания о баронессе Рейнгоф. «Бесполезны твои обеты для меня, несравненная Мариола! Не исполнятся они! Не достигнуть мне счастия, подобного счастию твоего Готфрида! Небо сотворило одну только Мариолу, другой не может быть!.. О как неизобразима красота твоя!» — восклицал Эдуард, останавливая свою лошадь и вынимая портрет баронессы; он оборачивал его против закатывающегося солнца и едва не терял рассудок от силы того выражения, какое последние лучи солнца давали чертам портрета. «Теперь я все понимаю! Всему верю!.. Ах! Чей разум может устоять против столь чудного, непостижимого соединения совершенной красоты — с тем страшным выражением, или не знаю, чем-то ужасным, но только необходимым и без которого она не была бы красотою».
Эдуард готов был сойти с ума; он потерял сон, аппетит, лишился спокойствия, высох как скелет и дышал только тем, что день и ночь смотрел на портрет баронессы. Отец, с беспокойством замечая такую перемену в здоровье сына, сначала расспрашивал его с участием и отцовскою нежностию, убеждая открыться ему, как своему лучшему другу; но как в ответ на свои вопросы и убеждения он получал от Эдуарда одно только уверение, что он здоров и ничего не чувствует, причем приходил в сильное замешательство, похожее на испуг, — то старый генерал решился оставить бесполезные вопросы и посмотреть самому, чем сын его занимается в своей комнате, особливо ночью? Люди сказали старику, что у молодого барина не гасится огонь до рассвета.
Чтоб лучше подстеречь своего сына, отец Эдуарда сказал в один вечер, что поедет ужинать в клуб и что пробудет там большую часть ночи. Он велел подать карету, поехал, — и через полчаса воротился. Он пошел прямо в спальню сына. Эдуард, погруженный в глубочайшую задумчивость, не слыхал ни отворившейся двери, ни шагов отца своего. Он сидел за столом, облокотись и поддерживая голову обеими руками; перед ним лежал портрет Мариолы. Отец, замечая, что сын не слышит его прихода, подошел тихонько к заспиннику стула, на котором сидел Эдуард, взглянул на предмет его внимания и вдруг с восклицанием: «Силы небесные! Это дьявол!» — выхватил портрет из-под руки сына и в секунду изорвал его на тысячу кусков. Эдуард упал в обморок.
Год спустя молодой студент обнимал колена отца