Иета сообщила мне, что когда Хоуск оскорблял марсиан, веривших в реальность реликвий из Старого Храма, ты в вспышке проницательности, сказал, что марсиане сознательно приняли эту благородную ложь, замечательный миф, который каждый человек на Марсе считает правдивым на символическом уровне. Ты сказал, что твои марсианские предки были готовы умереть за миллиарды миль от дома ради детей их детей. Сможешь ли ты высмеять того, кто делает то же самое, но другим путем? И как из–за этого нарушаются твои ограниченные двойственные марсианские нормы?
Я не мог ответить. Он помолчал, давая мне возможность заговорить, затем продолжил:
— Мы разговаривали о целях и идеалах, не так ли? О человеческой судьбе? Ты допускаешь, что каждое поколение выбирает собственные пути и готово к тому, что следующее поколение исправит их. Хорошо, то же самое можно сказать и об этике, которая отражает идею. Я не хочу этого делать. Я хотел бы быть достаточно примитивным, чтобы принять какое–нибудь догматическое откровение и молчать. Мы рисуем график прогресса в координатах количества звездных кораблей и числа психических больных и притворяемся, что мы не ограничены циклом, который повторяется и повторяется и тащит нас, беспомощных, вверх и вниз вечно. В самом худшем случае этой разновидности лабиринта мы можем иметь путь наружу и, конечно, тропинку, которую мы все еще не пересекли. Если нет более важной причины, чем эта, — хорошо. Изменение декораций спасает нас от скуки. Я считаю лучшим второй путь. И когда мы придем к точке, в которой мы не сможем обнаружить новых перекрестков, новых возможностей изучения, тогда что мы будем еще делать, если не создавать разновидности разумных существ, которые будут способны двигаться дальше?
После длинной паузы я сказал:
— Да, может быть. О, я думаю, вы правы. Но между тем, я имею свою жизнь и не знаю, что делать с ней сейчас, когда моя карьера закончена и я не могу вернуться в космос. Какой из путей я должен выбрать, по–вашему?
Тодер поколебался и наконец сказал:
— Я упомянул об Иете, которая является одной из замечательных личностей в моей семье. И я расскажу тебе, что она ответила. Она сказала: "Возвратиться в космос? Ты думаешь, он захочет этого? Сейчас он знает все факты, не думаешь же ты, что он не захочет приложить руки к формированию личности ребенка, который, вероятно, станет человеком, способным изменить историю?" Я не буду жить вечно, Рэй. И как очень способный мой ученик, я предполагаю, ты сможешь передать мальчику многое из того, чему я тебя учил. Я не знаю никого, кто бы мог применить мои правила более успешно, чем ты, и это правда…
Он встал, улыбнувшись.
— Обдумай мои слова, — сказал он, — и когда сделаешь свой выбор, скажи об этом Иете. Она, кажется, хочет видеть свою идею подтвержденной.
Так я и сделал.
И она была рада этому.
Заглянуть вперед
1
Это сон. Это должен быть сон. Должен! Макс Хэрроу еле слышно застонал, снова и снова повторяя про себя эту фразу. Он знал: стоит ему убедить себя, что он спит, — и кошмар отпустит его, позволит проснуться. Так было всегда.
Но сейчас вырваться не удавалось. Словно две неведомые силы вцепились в него с разных сторон и, как бешеные кони, тянули каждая к себе. Сознание его раздвоилось: одна половина прекрасно помнила, как он ложился спать, как засыпал, а другая, сейчас более сильная, находилась где–то далеко от привычного ему мира.
Это место… Какие–то люди, человек двадцать, наверное, он их не видел, скорее, чувствовал рядом, в угрюмой полутьме. И ощущение промозглой сырости, и спертый воздух, настоянный запахами давно немытых тел и чадом костра. И костер, дым от которого стелился по земле. И дрожащее пламя факелов, рассеивающих тусклый желтый свет. Люди кутались в лохмотья рваных шкур, грязные, голодные, отчаявшиеся. Они находились в каком–то строении, наскоро слепленном из обломков полуразрушенного здания: на остатки кирпичных стен были брошены не очищенные от коры бревна, лампы изредка освещали их, и тогда видно было, как закоптились их белые торцы. И чувствовалось, что там, снаружи, был снег и мороз, и ветер, резкий и острый, как бритва.
Люди зябко жались друг к другу. Один из них, тощий, как скелет, в одежде, которая лоснилась от грязи, стоял на коленях в центре. Где–то рядом плакал голодный ребенок, потом замолчал — не было больше сил. Стоявший на коленях не замечал ничего. Он вытянул руки перед собой, бережно держа в сомкнутых ладонях какой–то небольшой предмет. Макс Хэрроу отчетливо видел его, и профессиональная память тотчас же подсказала ему, что это такое: кость человеческого пальца.
Вдруг оказалось, что лицо стоящего на коленях нависает над ним, совсем близко, сверкающий взгляд пронизывает его насквозь, и он услышал приказ: почувствуй нашу боль, страдай, как страдаем мы…
Снова закричал голодный ребенок, и его крик перешел в пронзительный визг, и кто–то стал трясти Макса Хэрроу и говорить что–то сердитым голосом. Он хотел ускользнуть, уйти в беспамятство, — и проснулся, дрожа всем телом, мокрый от пота.
— Макс! Макс, проснись!
О, господи. Обыкновенный голос в обыкновенном мире. Облегчение было ошеломляющим. Он обхватил руками уютную теплоту склонившегося над ним тела и пробормотал имя жены.
— Диана, я опять бредил… Как хорошо, что ты меня разбудила!
Он хотел притянуть ее к себе, но она отстранилась и продолжала настойчиво тормошить его.
— Макс, там кто–то пришел!
— Что? — Ничего не соображая, отупевший спросонья, он уронил руки на подушку, открыл глаза — и снова стал воспринимать окружающее. Горел ночник, мягкая желтизна струилась сквозь абажур, по стеклу барабанил ледяными пальцами дождь. Пронзительный звук раздался снова, теперь он звучал подольше, и он понял, что это звонок в передней.
Так вот почему изменился во сне детский плач, и ощущение, что ему что–то приказывают, возникло у него, наверное, когда Диана стала будить его, а шум ветра и дождя… создали впечатление жестокой стужи. Он убеждал себя, тщательно подбирая слова.
Но слова эти не могли объяснить пугающую реальность кошмара, ясность и отчетливость всех его деталей.
— Макс! — Лицо Дианы под взлохмаченными от сна каштановыми волосами осунулось от усталости, вокруг больших карих глаз обозначились темные круги. Он вдруг впомнил, откуда эта тревога и усталость в глазах жены, и сон окончательно оставил его. Макс сел и нащупал ногами тапочки.
— И кого это черт принес? — сказал он, щурясь от света. — Который час?
— Половина второго.
— Черт бы их побрал!
Он встал, запахнул халат, и, поеживаясь, стал спускаться по лестнице.
Сначала он ничего не мог разглядеть