Особый интерес представляют показания счетчика поцелуев. Прибор этот, моего собственного изобретения, размерами не превосходил тех крохотных коробочек, называемых pratique, что кладут обычно себе за щеку ярмарочные кукловоды, озвучивая реплики героев своего представления. Как только разговор наш переходил к делам сердечным и выдавался подходящий момент, я украдкой помещал вышеозначенный предмет себе между зубов.
До этих самых пор я относился к эпитетам про «тысячу поцелуев», что стоят обыкновенно в конце любовных посланий, с изрядной долею презрения, считая их поэтическими преувеличениями, попавшими в разговорный язык с легкой руки бесталанных стихотворцев, вроде Иоанна Секунда. Так вот, я счастлив предоставить строго научное подтверждение этим безотчетным словосочетаниям, которые так долго почитались моими предшественниками за совершенную бессмыслицу. В течение полутора часов с небольшим мой счетчик показал девятьсот сорок четыре поцелуя.
Однако следует иметь в виду, что наличие аппарата во рту доставляло мне немало неудобств; более того, размышляя о проведенном эксперименте, я вынужден признать, что переживания притворные ни за что не сравнятся с истинною страстью – а потому сей показатель может быть с легкостью превзойден людьми, влюбившимися не на шутку. ‹…›
Фридрих Ницше (1844–1900)
Поразительно, что впервые срочная помощь психиатров потребовалась Ницше как раз после составления следующего ниже восхитительного письма, помеченного 6 января 1889 года, которое так и хочется назвать высшим проявление лиризма в его творчестве. Юмор, наверное, никогда еще не достигал подобного напряжения – как и не натыкался на столь острые шипы. Все, что ни делал Ницше, было, по сути, призвано укрепить Сверх-Я за счет высвобождения Я и максимального усиления его роли (это и уныние, выбранное по собственной воле, и смерть как разновидность освобождения, плотская любовь как идеальное воплощение принципа единства противоположностей: «исчезнуть, чтобы возродиться») – нужно лишь вернуть человеку всю ту мощь, что вложил он когда-то в имя Бога. Возможно, Я суждено попросту сгореть в таком накале страсти (вспомним «Я – это другой» Рембо – так почему у Ницше не могло быть сразу несколько таких «других», из которых он уже мог выбирать, повинуясь мимолетной прихоти и называя каждого своим именем). Совершенно очевидно, что на первый план здесь выходит чистая эйфория, вспыхивающая черным светилом загадочного «подишт», словно откликающегося на «чююдно!» из «Благодарения» того же Рембо, и становится ясно, что все пути сообщения начисто отрезаны. Но сообщения с кем, если все мы, как один, стоим на той же стороне?
«Все прошлые разновидности морали, – утверждает Ницше, – были полезны прежде всего потому, что давали роду человеческому чувство абсолютной уверенности: как только эта стабильность достигалась на практике, планку можно было поднимать выше. Однако продвижение по этим этапам приводило лишь к одному: обезличиванию человечества, ко всем этим гигантским людским муравейникам и пр. Я иду другим путем – стремясь, наоборот, подчеркнуть возможные различия, углубить поджидающие нас пропасти, упразднить понятие равенства и породить новые, всемогущие существа».
Собственно говоря, бред наш кажется бредом всем, кроме нас самих, и безумными великие идеи Ницше всегда почитали именно безликие людишки.
Письмо профессору
Турин, 6 января 1889
Дорогой господин профессор!
Спору нет, я бы с большим удовольствием преподавал в Базеле, чем был бы Господом Богом, но я не могу подчиниться собственному эгоизму настолько, чтобы пренебречь сотворением мира. Вы говорите, что мы всегда вынуждены чем-то жертвовать, где бы мы ни жили и кем бы ни были. Но я приберег здесь для себя небольшую ученическую мансарду, напротив Палаццо Кариньяно (в котором я, как вам известно, родился под именем Виктора Эммануила) – это, помимо прочих радостей, позволяет мне, не отрываясь от работы, слушать дивную музыку, что играют внизу, в галерее Субальпина. За комнату я плачу двадцать пять франков вместе со столом, сам завариваю себе чай и сам хожу за покупками, страдаю от прохудившихся башмаков и благодарю небо за каждое мгновение, дарованное старому миру, в отношении которого людям всегда так не хватало простоты и выдержанности. Поскольку я обречен развлекать следующие несколько поколений при помощи своих нелепых шуток, я выработал новую манеру письма, во всех отношениях безупречную, весьма приятную и вовсе не утомительную. Почта здесь от меня в пяти шагах, и я сам ношу туда письма, которые адресую всем сколь-либо известным светским хроникерам. Разумеется, самые тесные связи я поддерживаю с «Фигаро», и, чтобы вы имели представление, в каком спокойствии я могу существовать, выслушайте-ка две мои первые нелепые шутки:
Не принимайте случай с Прадо слишком близко к сердцу. (Это я и есть Прадо, и единокровный отец его, и, осмелюсь добавить, еще и Лессепс…). Хочу донести до горячо мною любимых парижан понятие честного преступника. Кстати, я ведь также и Шамбиж, еще один честный преступник.
Вторая шутка: приветствую бессмертного г-на Доде, присоединившегося к Сорока таким же долгожителям. Подишт…
На самом деле я – одновременно все великие имена нашей истории, и это единственная неприятность, не дающая покоя моей врожденной скромности; что же до детей, обязанных мне своим существованием, то не могу не задаться вопросом, а не происходят ли все те, кто внидет в царство Божие, от самого Бога? Этой осенью я – чему тут удивляться? – дважды присутствовал на собственных похоронах, в первый раз под именем графа Робилана (ах, нет, это же мой сын, поскольку сам я, неспособный хранить верность собственной персоне, являюсь Карлом-Альбертом), во второй раз я был уже Антонелли. Дорогой профессор, вы должны видеть этот шедевр архитектуры; поскольку сам я лишен в этой области какого бы то ни было опыта, любые ваши критические замечания будут встречены с признательностью, не могу, впрочем, обещать вам, что пущу их в дело. Наш брат художник трудно поддается обучению. Был сегодня в оперетте (что-то о маврах, но в римском духе) и не без удовольствия убедился в связи оной, что Москва нынче, как и Рим, производит незабываемое впечатление. Видите ли, талант мой сложно отрицать, и так во всем, вплоть до мельчайших декораций. Если вы того же мнения, нас ожидают весьма содержательные и изысканные беседы; Турин не так уж далеко, может статься, вас занесут сюда какие-то серьезные дела, а бокал вальтеллинского никогда не помешает. Беспорядок в одежде обязателен.
Всем сердцем ваш
Ницше
Завтра прибывает мой сын Гумберт и очаровательная Маргарита, которых, впрочем, как и вас, я намерен принять в одной сорочке. Да пребудет мир с госпожой Козимой… Арианой… вспоминаю ее время от времени.
Хожу по всему городу в рабочем платье и, хватая за плечо первого встречного, говорю: