– Черт, да что с тобой, Лиза? Постой ты уже, – сказал Герман, поднимая обе руки в жесте капитуляции. – Сдаюсь, сдаюсь. Садись-ка ты обратно в машину.
– Что? Зачем?
– Давай, давай. Без разговоров, – и он обошел меня, снова открыл мне дверь. Я замешкалась.
– Не обязательно меня спасать, Герман, серьезно. Я… спасибо, что довез, но я могу сама. Я понимаю, почему ты злишься. Я не хотела портить тебе утро, тем более воскресное. Конечно, это невообразимая глупость – встречать кого-то у автобуса. То есть тебе, должно быть, кажется, что это невообразимая глупость. Ты просто пойми, у меня были на это свои причины.
– Причины?
– Ну… а ты можешь вообще просто забыть обо всем этом и поехать, продолжать свой выходной так, словно я тебе вообще не звонила?
– Ты думаешь, я из-за этого на тебя злюсь? – спросил – нет, почти в истерике расхохотался он. – Из-за того, что ты испортила мне воскресенье?
– Утро воскресенья, – добавила я ради справедливости. – А что? Нет, не из-за этого?
– Я что, похож на человека, который будет беситься из-за такой ерунды? – спросил он. Нет, я знала, что нет. Он приехал бы ко мне, если бы я попросила его забрать меня из коровника в Тверской области, если уж на то пошло. Он никогда бы не высадил меня вот так на парковке из-за испорченного выходного, Герман был из тех людей, которые никогда осознанно не причиняют другому человеку боль. Только если на это есть серьезная причина.
– Почему ты злишься на меня, Герман? – спросила я наконец.
– Садись в машину, Лиза. Поговорим по дороге, – и он синхронно взмахнул обеими руками в гостеприимном жесте «проходите, гости дорогие». Я села обратно и закрыла глаза. На самом деле я не очень хотела о чем-то говорить. Я просто хотела сидеть в этом уютном тепле, тем более ценном, чем ближе к тебе, буквально в сантиметре через тонкую перегородку металла, холодный и опасный мир. Герман включил радио – какая-то «говорилка», по которой рассказывали об особенностях эволюционного пути некоторых видов животных в условиях изоляции Австралии. Белый шум. Естественный отбор. Герман молчал. Минут через пятнадцать мы заехали во двор какого-то дома. Дом был достаточно старым, кирпичным, этажей в девять или десять, а улица – смутно знакомой. По ощущениям мне казалось, мы находимся где-то в районе проспекта Вернадского. Я не стала ни о чем спрашивать, хоть мне и очень хотелось. Герман припарковал машину около подъезда, прямо на разлинованной красным пожарной зоне – сейчас все так делали и плевать хотели на штрафы и проблемы с правилами. Москва, своя специфика, своя атмосфера. Каждый вечер, оставляя машину, рискуем ее утром не найти. Штрафная парковка – десять тысяч, не меньше. Один мой клиент рассказывал мне о том, как искал свою машину по городу после того, как на пять минут оставил ее около Киевского вокзала. Уверена, что про пять минут он мне врал.
– Пойдем, Лиза. Давай-ка я тебе помогу, – и Герман подал мне руку. Мы молча подошли к подъезду, Герман открыл дверь ключом от домофона, пропустил меня вперед, затем, перед тем как закрыть дверь, он вытянул руку и нажал на кнопку брелока. Сигнализация пиликнула.
Дом был не просто старым, но и ухоженным на старый, советский манер. В холле первого этажа стояли цветы в кадках, и не искусственные, а живые. На стенах висели картинки – дешевые фотокопии классических работ в рамках для фотографий. Рамки разные, подбирались по принципу – что в доме не нужно. На тумбе для рекламы, что стояла под почтовыми ящиками, сидел строгий, насупившийся и потрепанный жизнью плюшевый медведь. Ждал, но так и не дождался нового хозяина?
– Ты себя нормально чувствуешь, Лиза? – спросил меня Герман, пока мы ждали лифт. Я кивнула. – Ты ужасно выглядишь. И молчишь.
– Ты это уже говорил, – слабо улыбнулась я.
– Мне хочется показать тебя врачу.
– Не самая плохая идея, – согласилась я. – Психиатру. Я, кстати, одного даже знаю. Он меня уже смотрел, вроде сказал, что все в норме.
– Это было до или после того, как ты отказывалась выходить из автобуса? – усмехнулся Герман. – Проходи, пожалуйста, располагайся.
– Чувствуй себя как дома? – спросила я, следуя, скорее, рефлексу. Герман раскрыл старую, обитую бордовым дерматином, дверь. Квартира была тоже такой, что представить, что в таком месте может жить Герман Капелин, было невозможно. Скорее, тут жили старые люди, жили много лет и привыкли жить одним-единственным, давно уже устоявшимся циклом. Утро – день – вечер. Старый телевизор «Sony» – один из первых цветных. Огромный ковер на полу. Болгарская стенка. В кухне не было даже микроволновой печи, зато занавески были подвязаны лентой, бежевые с ярко-красными клубничинами. Самая мода – годы так в девяностые.
– Это квартира моей мамы, – пояснил Герман, перехватив мой растерянный взгляд. И тут же добавил: – Нет, не волнуйся, тут никого нет. Мама умерла пару лет назад.
– Ох, сочувствую.
– Да, – Герман только кивнул. Он сбросил ботинки, помог мне снять куртку, дал мне тапочки – смешные, фиолетовые, с такими же фиолетовыми помпончиками.
– Сколько ей было? – спросила я и получила в ответ удивленный и даже немного оскорбленный взгляд. О таком не спрашивают, о таком принято молчать, чтобы якобы не сделать человеку больно, но на деле это как проскользнуть взглядом мимо человека в инвалидном кресле, обрекая его на удел человека-невидимки.
– Я ведь совершенно ничего о тебе не знаю, – ответила я, просовывая ноги в тапочки. Герман улыбнулся и склонил голову, словно я была смешным ребенком и выпалила какую-то наивную детскую нелепость.
– Мама умерла молодой.
– Это самое ужасное. Смерть всегда ужасна, но безвременная ужасна вдвойне, да? Что случилось?
– Ты спрашиваешь из вежливости, что ли?
– Из вежливости я бы молчала, разве не так? Нет, я хочу знать, Герман.
– Ты странная, все-таки ты очень странная. Совсем не такая, как…
– Как что? – удивленно переспросила я, но Герман вдруг отвернулся и задумчиво принялся копаться в своем холодильнике. Затем он повернулся и вздохнул.
– Она заболела. Я был в Израиле, а она тут болела. Можешь себе представить?
– Это ужасно, очень тяжело, – пробормотала я, но Герман отчего-то совсем не казался удовлетворенным моим ответом. Напротив, он ждал чего-то еще, он был зол, сжал зубы и смотрел на меня с непонятным обвинением во взгляде.
– Что – тяжело? Ухаживать за смертельно больной матерью? Я не знаю, я понятия не имею, каково это. Мне позвонили, когда уже было не нужно ни за кем ухаживать.
– Тебе не сказали? – я закрыла рот рукой. – Как так? Почему?
– Вот именно, почему не позвонить единственному сыну? Но нет, она запретила. Она болела одна и ничего мне не сказала, можешь себе представить? Она, видите ли, не хотела меня отвлекать, она не хотела, чтобы я вернулся и взял на себя груз, понимаешь?
– Я… понимаю, наверное, – пробормотала я, мотая головой. Герман