И вдруг сорвался, заплакал, держась за лицо, зашатался от позора и горя. Все селяне, сколько их ни случилось, помрачнели, глаза опустили, всем стыдно сделалось до невыносимости. Но вышла вперед неизвестно чья жена тетка Рыбиха, заговорила о чужом китайце разумно, расчетливо, без глупой жалости и постороннего стыда.
— Ништо, — сказала, — не помрет. В Амуре кета, горбуша, в лесу — тигр, кабан, изюбрь. Будет охотиться, как ни то перебьется.
— Может, и не перебьется, — хмуро сказал лучший в поселке охотник Евстафий, одним выстрелом бивший в глаз и белку, и медведя, и любое существо во Вселенной. — Это тебе, тетка Рыбиха, хорошо на тигра с голыми руками ходить, а из китая охотник неважный, у них жила слабая, им только кабаргу да мышь меховую тиранить можно.
— У самого тебя жила слабая! — крикнула в ответ Рыбиха, чрезвычайно обиженная сравнением с диким и вонючим тигром. — Кто амбар поджег, вот чего лучше скажи?!
Весь народ стал переглядываться между собой, но никто не признался.
А Колька все свое талдычит:
— Вот попомните, люди добрые, отвечать придется за паскудные ваши против ходи бесчинства…
Эта мысль никому не понравилась, посмурнел народ. Тут даже дядя Григорий — огромный, как молодая ель, и такой же глупый — не выдержал.
— Да перед кем отвечать? — загудел. — Надоел ты со своим ходей узкоглазым! Что он нам сделает?
— Начальству будет жалиться, — предсказала бабка Волосатиха, черная, криворотая, страшная — колдунья и ворожея на чужих хлебах. — Урядника пришлют, запорют до смерти.
— Ничего не запорют, — возразил охотник Евстафий, с одного выстрела бивший в глаз любое существо на земле. — Теперь новая власть, они сразу расстреливают.
— Новая власть до нас еще не дошла.
— Дойдет — поздно будет…
И тут старая ведьма Волосатиха сказала вещь, которую задним умом все чувствовали, но подумать боялись.
— В Дом его, — говорит, — в Дом надо отправить… Больно много бед последние годы, пора Дому уважение оказать.
Едва только прозвучали эти слова, все умолкли — как громом ударило. А некоторые даже стали от Волосатихи потихоньку отходить, пятиться в сторону, как бы и не знают ее вовсе.
Дед Андрон тут же сходку закрыл, словно только того и ждал, и объявил Большой совет.
В совете этом, хоть он и большой, лишь три человека могли участвовать: сам Андрон, отец Михаил и старейший житель поселка дед Гурий, которому неизвестно сколько было лет и который только женьшенем одним и держался на этом свете: ел его сырым, вареным, смешивал со струей кабарги и на водке настаивал. Эти все средства ему очень хорошо помогали, судя по тому, что до сих был живой, хоть и трясучка его одолела, и кровь из носа, и все на свете болезни, и паралич, и мозгами уже ничего не соображал почти — ни головным, ни спинным, никаким, что при его возрасте — ничего удивительного, а в совете так было даже полезно, потому что все вопросы дед Андрон и отец Михаил решали между собой, единолично.
Окончательно судьбу ходи определяли в доме отца Михаила, где тепло пахло ладаном и загробной жизнью. Сам отец Михаил был распоп, расстриженный силою собственной мятежной мысли из-за расхождения религиозных взглядов между ним и митрополитами. Господином своим, однако, по-прежнему считал единого Бога, но никак не священный Синод. Именно поэтому время от времени в поселке исполнял он отдельные поповские обязанности: женил, отпевал и даже крестил младенцев во подлинного Иисуса Мессию — ежели таковые выражали к этому желание и твердую волю.
Пьяненького от женьшеня деда Гурия тихо сложили в красном углу, под иконами, где он тут же и захрапел, славя вечную жизнь и воскресение мертвых, а сами взялись за обсуждение.
— Нам ходю этого Бог послал, — негромко говорил Андрон, и глаза его из-под бороды вспыхивали лешачьим, желтым от меда блеском. — Большой Дом, видишь, оголодал совсем, своего требует…
Отец Михаил качал головой отрицательно, не соглашался.
— Да ведь это дом не просто так, это Дом изначальный, — настаивал староста. — В нем всемирный хаос заключен. Не корми его, так он на весь мир распространится — и уже начал. В нем смерть, сам знаешь.
— Не знаю и знать ничего не хочу, — отвечал отец Михаил. — Беснование это все, предрассудок.
Дед Андрон хмурился:
— Прокляты мы, отец Михаил, все наше семя проклято от времен письменного головы Пояркова, вот и дан нам такой закон людоедский. Сто лет жили — ничего, тихо было, а теперь никуда не денешься… Тебе вот, может, Господь Бог поможет, Исус Христос, в которого ты веруешь, а нам только на себя и есть надежда…
— Не позволю! — гневался отец Михаил. — Пресеку идолопоклонство. Своими собственными ногами начальству жаловаться пойду…
Посмотрел на него дед Андрон, покачал головой невесело.
— Ну, раз так, не оставляешь ты нам, отец Михаил, никакого выхода. Придется тогда выбирать — или ты, или ходя.
Не испугался отец Михаил, ухмыльнулся улыбкой кривой, ехидной:
— А ты чего, дед Андрон, так стараешься? Думаешь одной жертвой со всеми грехами покончить, одним зайцем двух волков накормить?
Насторожился тут дед Андрон, впился глазами в расстригу.
— На что намекаешь, честный отче?
— Не намекаю я. Просто знаю, кто дом спалил. И знаю, отчего ты так бесишься.
Помрачнел тут староста, как вор мрачнеет, которого на деле его нехорошем поймали. А дело и впрямь было сомнительное, прав был отец Михаил, куда ни кинь. Вот что узнал бывший поп и о чем он поведал старосте.
Неизвестно чья жена тетка Рыбиха подглядела случайно, как голый ходя на гаоляновом поле при ружье Настену целует. Донесла отцу ее, Андронову сыну Ивану: так, мол, и так, примеривается желтоглазый к девке, уже голым об нее терся, что дальше будет — и подумать страшно.
Взбесился Иван, взыграла в нем лешачья кровь, не китаезу безродного он себе в зятья хотел, да и кому понравится, когда вчера с голой жопой, а сегодня уже в родственники норовит. Схватил он ружье, побежал считаться с ходей по гамбургскому счету: одна пуля в голову, другая — в сердце его подлое узкоглазое.