Это возвращает нас к вопросу, с которого мы начали. Часы Страсбургского собора были изготовлены в середине XIV в., а механическая философия появилась три столетия спустя. За это время машины изменились не слишком сильно – в отличие от философов. После того как стали доступными тексты Лукреция (их заново открыли в 1417), его концепцию machina mundi можно было превратить в совсем новую идею – идею Вселенной как часов. Но, чтобы это произошло, одних текстов Лукреция недостаточно. Требовались не только новые машины, но и новый язык для их обсуждения. Пока не появился этот новый язык, часы можно было использовать для понимания небесной механики, но не земной физики или биологии. Именно инженеры, такие как де Косс, обобщившие понятие движущегося механизма, сделали возможным подобную часам Вселенную и механического человека.
Географию переписали мореплаватели в начале XVI в., а философию – «математики и инженеры»{975} в XVII в. Натурфилософия перестала быть делом, для которого достаточно лишь пера и бумаги. Воздушный насос Бойля и маятниковые часы Гюйгенса были философскими машинами – машинами, изготовленными философами (разумеется, с помощью мастеров). Первая решала научную проблему, а вторая воплощала научную теорию. Они помогли изменить взгляд философов на машины, подобно тому как увлечение Декарта автоматами привело к появлению новой, механической философии. Уже в XVII в. революция математиков становится неотличимой от революции механиков. Утверждение Коллингвуда, что промышленная революция развернулась уже в XVI в., представляется мне неверным, поскольку в те времена не появилось новых источников энергии, но в главе 14 я покажу, что она началась в конце XVII в. благодаря появлению специалистов нового типа – инженеров-ученых.
§ 4Теперь уже не подлежит сомнению, что и философия Декарта, и философия Бойля носит общее название механистической, однако их взгляды существенно различались. Из трех главных пунктов – корпускулярная философия, животные как автоматы и Вселенная, подобная часам, – они соглашались только по первому, а по двум другим их мнение было противоположным. Признание животных автоматами ведет к атеизму, если допустить, что человек не слишком отличается от животных, но не в том случае, если доказать (Декарт считал, что он может это сделать) существование нематериальной души. Корпускулярная философия также ведет к атеизму, если сопровождается утверждением о том, что Вселенная есть результат случайности, но не в том случае, если воспрепятствовать следующему шагу с помощью аргумента замысла, к чему стремился Бойль. Декарт и Бойль были уверены, что они способны защитить себя от атеизма; первый проводил границу между материей и сознанием, а второй считал мир природы доказательством замысла Бога{976}. Аргумент Бойля оказался довольно стойким; он лег в основу длинной традиции христианских теологов, таких как Уильям Пейли (1743–1805); до Дарвина не существовало его удовлетворительного опровержения, хотя такую попытку предпринял Юм в изданных посмертно «Диалогах о естественной религии» (Dialogues Concerning Natural Religion, 1779). Аргумент Декарта оказался менее стойким; даже Локк допускал существование мыслящей материи{977}. Ньютон был прав, когда спрашивал:
Но, если мы вместе с Декартом говорим, что протяженность есть тело, не открываем ли мы тем самым путь атеизму? …Протяженность не была сотворена, но существовала извечно, и, поскольку мы обладаем ее концепцией, не нуждаясь для этого в обращении к Богу, постольку мы можем считать, что она существует, одновременно воображая, однако, что Бога нет. И это тем более верно, что если деление субстанции на протяженную и мыслящую является законным и совершенным, то Бог не будет содержать в себе протяженность даже в превосходной степени, и, следовательно, не будет способен ее сотворить… И поэтому неудивительно, что атеисты приписывают материальным субстанциям то, что принадлежит исключительно божественному{978}.
Многие атеисты XVIII в., например Гольбах и Дидро, черпали вдохновение в механицизме Декарта, превращая его в систематический материализм, в котором нет места Богу.
Корпускулярная философия была очень важна в том смысле, что предлагала альтернативу доктрине Аристотеля о формах, или субстанциях, и нематериальных сущностях, исключая теологию из природы вещей{979}. Она оказалась полезной для целого поколения теоретических моделей, объяснявших давление воздуха и пустоту, даже если эти модели были неприемлемы для Декарта. Но ньютоновская революция (к которой мы подойдем в главе 13) привела к тому, что механистическая философия быстро перестала быть основой науки, которую унаследовали XVIII и XIX столетия. Современная физика, химия и биология возникли не из корпускулярной философии, а в результате ее разрушения. В конечном счете корпускулярная философия оказалась промежуточным звеном между схоластикой и ньютонианством.
Ньютонианство разрушило корпускулярную философию, но в то же время существенно укрепило аргумент замысла. Только всемогущий Бог, создавший законы природы и сделавший их обязательными в нашем мире, мог объяснить действие тяготения, постольку оно не могло быть объяснено ни сторонниками Аристотеля, ни корпускулярной теорией. Бог Ньютона не направляет отдельные стрелы в цель; он установил законы, которые определяют полет каждой стрелы. Таким образом, ньютонианство могло возникнуть только в культуре, которая развила аргумент замысла и опиралась на него. Эта была именно английская культура, поскольку, как мы уже убедились, Декарт упорно уклонялся от обращения к замыслу. В этом отношении Бойль является наследником Ньютона, и экспорт ньютонианства на континент зависел не только от способности убедить иностранных ученых в возможности действия на расстоянии, но и от способности убедить их принять аргумент замысла.
В 1733 г. Вольтер писал, что англичанин и француз живут в двух разных мирах, мире Ньютона и мире Декарта:
Француз, прибывающий в Лондон, замечает в философии, как и во всем прочем, сильные перемены. Он покинул заполненный мир, а прибыл в пустой; в Париже Вселенную считают состоящей из вихрей тончайшей материи – в Лондоне не усматривают ничего подобного; у нас давление Луны вызывает морские приливы, у англичан же, наоборот, море тяготеет к Луне… Самая сущность вещей здесь совершенно меняется: вы не согласитесь ни со здешним определением души, ни с понятием о материи… Нам не дано усмирить столь великие ваши раздоры{980}.
Вольтер напоминает нам, что ученые могут жить не в одном мире.
Однако и в мире Декарта, и в мире Ньютона законы природы были неумолимы, и человеческие существа обитали во Вселенной, которая вовсе не отражалась в них как макрокосм в микрокосме, а казалась абсолютно безразличной к их существованию. Для обоих Солнце было рядовой звездой из неисчислимого множества звезд, Вселенная если не была бесконечной, то, по крайней мере, не имела известных границ. «Когда я размышляю о мимолетности моего существования, погруженного в вечность, которая была до меня и пребудет после, о ничтожности пространства, не только занимаемого, но и видимого мною, растворенного в безмерной бесконечности пространств, мне неведомых и не ведающих обо мне, я трепещу от страха… Меня ужасает вечное безмолвие этих бесконечных пространств», – писал Паскаль, который помогал рождению этого нового мира{981}. Смысл, начертанный Богом в форме вещей, великая цепь бытия, симпатия и антипатия, естественная магия – все это заменили слепые механизмы и неумолимые законы. По мнению Декарта, даже животные были просто автоматами. Блейк описывал Ньютона, играющего с Богом, измеряющего Вселенную; увлеченный упрощенным, математическим языком законов природы, он больше не видел окружавшие его сложность и разнообразие; свойство было сведено просто к количеству. Это было началом процесса, о котором Вебер сказал, что «мир расколдовывается»{982}.
13. Мир расколдовывается
Следовательно, возрастающая интеллектуализация и рационализация не означают роста знаний о жизненных условиях, в каких приходится существовать. Она означает нечто иное: люди знают или верят в то, что