Люди, разбиравшиеся в искусстве, определяли графиню Кастильоне, как подлинную художницу, справедливо полагая, что художественное творчество проявляется не только в искусстве писать картины, но и в том, чтобы умело выделять и подчеркивать красоту там, где она не всегда бросается в глаза. Графиня как раз этим и отличалась, выделяя красоту собственную. И самое ценное в этом ее творчестве было умение варьировать себя на разные лады, показывать свое многообразие. Ее видели шаловливой нормандской крестьянкой, видели строгой римлянкой в образе Лукреции или даже весталки, а в роброне и высокой напудренной прическе она показывала себя в грациозной надменности галантных времен.
В этот вечер она капризно перенесла себя во времена Короля-Солнца, слегка облегчив тяжелый и громоздкий костюм эпохи легкими кружевными воланами и ворохами шелка. Едва прикасаясь к изгибам кринолина, она точно плыла по паркету, но только ладья, ею изображаемая, была не острогрудой, ибо смелая обнаженность графини доходила до пределов, обычно скрываемых. Корсет она оставила дома. Тонкая вуаль, прикрывавшая ее высокие упругие груди, будучи лишь символом покрывала, легко исчезала под пристальными взглядами мужчин.
Это было неприлично даже для Второй империи, но зато красиво, и такой угрюмый брюзга и ворчун, как граф де Виль-Кастель, хранитель Лувра, не удержался от восторга и стремительно подошел к графине, чтобы высказать этот восторг в форме мадригала. Но в угрюмых устах нелюдимого скептика восторг прозвучал тяжеловесно и не без упрека:
— Ваши высокомерные мятежники, графиня, призывающие к протесту против всякого стеснения, очень убедительны в своей агитации. Очень. Но смотрите, сударыня, чтобы эта пропаганда не побудила рабов броситься срывать одежды.
Графиня с нескрываемыми презрением посмотрела на автора неудавшегося мадригала и отошла от него, не проронив ни слова.
Самолюбивый граф, внучатый племянник Мирабо, эстет, писатель, одновременно ощутил досаду и злобу. Вечер был испорчен.
IIIУже много лет, как граф де Виль-Кастель злится на весь мир. Ему не хочется называть себя неудачником, потому что всякое неудачничество на семь восьмых проистекает от бездарности, — он это знает, — и поэтому считает, что ему только не везет. Виктор Гюго и Оноре Бальзак затмевают его поэзию и прозу. Поэтому он ненавидит их. Тем более, что пять его романов — явные реминисценции Бальзака. Ламартин предупредил его в политике и в историографии, и он зло острит насчет автора «Созерцаний»: «Ламартин променял свою лиру на тирелиру (копилку)». И, наконец, он, граф де Виль-Кастель, знаток искусства написавший «Историю французского костюма», не только ничего не выручил от своего труда, поглотившего 17 лет неустанной работы, но еще потерял на нем свыше ста тысяч франков! Но нет, это еще не все. Графа еще терзает и иная горечь, которую никак не могут ослабить пятьдесят два года его жизни: к нему равнодушны женщины.
Как искушенный наблюдатель, он отлично знает, что искусство и его служители незримыми флюидами всегда возбуждают женское любопытство и женскую чувственность. Но эта древняя аксиома предательски обходит его, как и сами женщины, даже жена, которая не захотела жить с ним под одной кровлей. А вот шеф его, директор Лувра, граф Ньеверкерк, ловко пользуется ореолом человека искусства, чтобы быть не только любовником дочери Жерома Бонапарта принцессы Матильды, но еще одновременно добиться благосклонности и художницы Миньеро, и m-me Аги, и юной Поассон, а главное — благосконности маркизы Помпадур Второй империи, графини Вирджинии Кастильоне.
При мысли об этой обольстительной женщине граф де Виль-Кастель мечтательно закрывает глаза и вспоминает, как однажды рано утром графиня взобралась с Ньеверкерком на крышу Лувра, чтобы слушать, как звучат колокола во всех парижских церквах. Однако, эта заутреня, начавшаяся на крыше и закончившаяся в кабинете директора, продолжалась слишком, слишком долго… Счастливчик, этот наглый Ньеверкерк!
При одном из таких воспоминаний у графа де Виль-Кастель родилась тайная мысль: а почему бы и ему, человеку искусства, эстету, писателю, детство свое проведшему в Мальмезоне, где его отец был камергером Жозефины Богарне и ее любовником, почему бы и ему не поискать удачи у этой обольстительницы, добродетель которой очень охотно отдает дань пороку? Ну, вот он и сделал попытку на маскараде у министра иностранных дел и сразу же потерпел полное поражение. Презрительным движением губ графиня Кастильоне как бы сказала ему:
— Вас, сударь, мои мятежники в виду не имели.
IVПосле острой неудачи вполне естественна потребность в утешении или хотя бы попытка заполнить щемящую пустоту.
Граф де Виль-Кастель, съежившись от обиды, отошел в сторону, почти что в угол и, окинув унылым взглядом пеструю веселящуюся толпу, ощутил пламенеющее желание вознаградить себя какой-нибудь победой, хотя бы самой маленькой, чтобы задержать наплывавшее отчаяние.
Так он простоял час, хмурый и злой. Может быть, даже больше, чем час. Во всяком случае, это время показалось ему нестерпимо длительным. Он уже хотел было незаметно пробраться к выходу и уехать домой, как вдруг увидел маркизу да Пайва. Его встревоженное сердце предвкусило удачу, и он плотоядно улыбнулся.
«Сейчас мне нужно, чтобы в ушах прозвучал победный марш», — сказал он самому себе и уверенно направился к маркизе.
В одном он безусловно не ошибся. Маркиза блуждала без спутника, и появление графа было ей приятно. Она радостно улыбнулась ему, как хорошему старому знакомому, и сразу засыпала его расспросами о лицах, которые проходили мимо нее и которых по фамилии она не знала.
Маркиза да Пайва не знала многих, но зато ее знали все, потому что она считалась королевой кокоток, бесцеремоннейшей из женщин той эпохи длительного карнавала, когда все торопились богатеть и наслаждаться. Ее непомерная жадность к деньгам равнялась цинизму ее выходок, и вся ее жизнь была двойной оргией — расчетливости и бесстыдства — между постелью и банковским сейфом. Недаром про нее говорили, что рот ее создан не для поцелуев, а для биржевых секретов.
Но тем не менее, мужчины к ней тянулись длинными вереницами и охотно раскрывали перед ней свои кошельки.
В Париж она прибыла искать счастья из какого-то маленького русско-польского местечка и очень быстро сообразила, что лозунг времени — открытый беззастенчивый цинизм и что бесстыдство котируется неизмеримо выше скромности. И она стала щеголять бесстыдством. Она переходила из рук в руки на виду у всех, как дверная ручка общественной уборной. Прогрессировавшие гонорары за ее ласки порождали у одних зависть, у других удивление, а у всех вместе ее популярность. К тридцати пяти годам она была достаточно богата, у нее было немало драгоценностей, а архитектор Манжен уже приступал к постройке пышного особняка для нее на Елисейских полях, смета которого превышала 1 1/2 миллиона. Единственное, чего ей не хватало, это официального положения в обществе, причем она это чувствовала не в отвлеченности тщеславия, а прямо физически, потому что ее