срывались с его губ: «Ты не смеешь так улыбаться! Слышишь, никому, никогда не смей так улыбаться!» Он упал на скамью, не помня себя, всею грудью вдыхая ароматы ночного цветения. И, откинувшись назад, безвольно уронив руки, обмирая от слабости и восторга, не в силах унять знобкую, волнами набегающую дрожь, он шептал извечную формулу томления и тоски, – столь неуместную здесь, нелепую, непристойную, смешную, но все равно, даже здесь, неприкосновенно целомудренную и святую: «Я люблю тебя!»

Глава пятая

На четвертой неделе пребывания в Лидо Густав фон Ашенбах отметил для себя некие тревожные перемены в окружающем внешнем мире. Во-первых, показалось ему, число постояльцев, хотя курортный сезон на подъеме, скорее убывает, чем увеличивается, в особенности же звучание немецкой речи иссякает и почти вовсе заглохло: вскоре и за столом, и на пляже слух его улавливал лишь чужестранные звуки. А в разговоре с парикмахером, к которому он теперь зачастил, его весьма озадачило одно вскользь оброненное тем словцо. Говоря о немецком семействе, которое, пробыв совсем недолго, поспешило уехать, тот привычно льстивым говорком как бы невзначай добавил:

– Но вы-то, сударь, остаетесь, вы беды не испугались…

Ашенбах вскинул глаза.

– Беды? – переспросил он.

Говорун тут же прикусил язык и углубился в работу, пропустив вопрос клиента мимо ушей, а когда тот переспросил, ответил, мол, он ничего такого не имел в виду, и, прикрывая смущение привычной cкороговоркой, принялся болтать о пустяках.

Это было около полудня. Несколько позже при полном безветрии и под палящим зноем Ашенбах, повинуясь все той же мании, той же тяготе сердца, отправился в Венецию – ведь он видел, как все младшее поколение польского семейства во главе с наставницей двинулось к пристани. Однако на Сан-Марко он своего кумира не обнаружил. Зато, угощаясь чаем за круглым железным столиком на тенистой стороне площади, он уловил в воздухе странный запах, тут же, впрочем, смутно припомнив, что в последние дни, не отдавая себе в том отчета, ощущал его не раз, – пахло чем-то медицинским, напоминая о болезнях, ранениях и опасной, бедственной чистоте. Чем дольше он принюхивался, тем яснее опознавал запах, пока, покончив с чаепитием, не удалился с площади в сторону, противоположную собору. В тесноте улочек запах только усилился. На перекрестках по углам домов висели объявления магистрата, с отеческой заботливостью предупреждавшие жителей об опасности желудочно-кишечных заболеваний, весьма вероятных в столь жаркую погоду, особенно при употреблении в пищу устриц и иных моллюсков, а также воды из каналов. Напускное благодушие этих увещеваний было очевидно. Народ молча собирался под ними на мостах и площадях, и наш путешественник чужаком стоял тут же, принюхиваясь и размышляя.

У одного торговца – тот, как в раме, нарисовался в дверях своей лавки посреди коралловых бус и побрякушек с фальшивыми аметистами, – Ашенбах все же решил осведомиться насчет жутковатого запаха. Тяжелым взглядом смерив иностранца с головы до пят, лавочник с неожиданной бодростью в словах и жестах затараторил:

– Всего лишь упреждающие меры, сударь! Распоряжение полиции, и очень правильное! Сирокко душит, для здоровья это не очень… Словом, вы понимаете, – простая предосторожность, возможно, даже излишняя…

Поблагодарив, Ашенбах двинулся дальше. И на пароходике, что вез его обратно в Лидо, он тоже учуял запах дезинфекции.

Вернувшись в отель, он в вестибюле сразу же направился к журнальному столику и принялся просматривать газеты. В зарубежных изданиях не нашел ничего. В местных порицались ложные слухи, приводились их официальные опровержения и даже какая-то невнятная статистическая цифирь, сопровождаемая, впрочем, сомнениями в ее достоверности. Распространением слухов объясняли, в частности, отток немецкой и австрийской курортной публики. Выходило, что представители других наций о слухах ведать не ведают, дурных предчувствий не испытывают и опасений не питают. «Надо молчать! – подумал Ашенбах с волнением, бросая газеты на столик. – Помалкивать!» И в тот же миг сердце исполнилось странной удовлетворенности оттого, что большой внешний мир тоже вот-вот угодит в некое злоключение. Ведь страсти, как и преступлению, претит привычно-благостное течение буден, всякая неполадка в устоях, любые предвестья смятений и катастроф милы и желанны ей, ибо в потрясениях мира чует и чает она возможность поживы. Вот и Ашенбах испытывал тихий азарт, вспоминая о пугливо прикрываемых властями стигматах беды в грязных переулках Венеции, – порочная тайна города странно сопрягалась с его собственной, самой заветной, и получалось, что он заинтересован в сохранности обеих. Ибо ничто так не тревожило душу влюбленного, как мысль о возможном отъезде Тадзио, и он не без ужаса признавался себе, что не представляет, как дальше жить, если случится такое.

В стремлении искать встреч, созерцать прекрасный облик он уже не соглашался полагаться на случай и привычный распорядок дня – он следовал за любимцем повсюду, он его выслеживал. По воскресеньям, к примеру, поляки на пляже не появлялись, и он, догадавшись, что они ездят к мессе, помчался на Сан-Марко и, нырнув из пекла площади в мерцающий золотом сумрак собора, и вправду узрел там ненаглядного отрока, смиренно склоненного над молитвенником. Он отстоял всю службу почти у самых дверей, на щербатом мозаичном полу, среди коленопреклоненных, тихо вторящих литании богомольцев, и сусальное роскошество византийского храма тяжело давило ему на плечи. Вдалеке в громоздком златотканом облачении расхаживал, кадил и пел священник, курился ладан, сизой дымкой окутывая немощные огоньки алтарных свечей, и к сладковатому благовонию жертвенного окуривания примешивался иной, почти неприметный запах заболевающего города. Но даже сквозь чад и мерцающие блики Ашенбах увидел, как прекрасный юноша там, впереди, повернул голову, поискал его глазами – и заметил.

Когда служба закончилась и толпа через распахнутые врата порталов повалила на заполоненную голубями, залитую солнцем площадь, зачарованный влюбленный скрылся в преддверье храма, – он спрятался, затаился в засаде. Он видел, как покидает собор польское семейство, подсмотрел, как чинно прощаются сестрицы с матерью, которая, покинув их, направляется в сторону Пьяцетты; убедившись, что любимец вместе с сестрами и гувернанткой двинулись направо, к воротам часовой башни, откуда начинаются торговые ряды Мерсерии, он дал им уйти вперед и только затем последовал за ними, украдкой, тайком сопровождая их в прогулке по Венеции. Ему приходилось останавливаться, когда замедляли шаг они, скрываться в подворотнях и харчевнях, чтобы пропустить их, когда они вдруг поворачивали; потеряв их из виду, он в панике бросался на поиски, мечась по мостам и грязным закоулкам, и обмирал от страха и стыда, внезапно завидев их идущими навстречу в узком проходе, где разминуться, казалось, уже невозможно. И все же ошибкой было бы думать, будто он страдал. Ибо его одурманенные голова и сердце, его шаги подчинялись велениям демона, чья излюбленная забава – растоптать разум и достоинство человека.

Какое-то время спустя

Вы читаете Смерть в Венеции
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату