неловкости. Фигляр это чувствовал и преувеличенной униженностью как бы извинялся. Наконец, он приблизился к Ашенбаху, неся с собой и запах, которого никто вокруг, похоже, не замечал.

– Скажи-ка, – бросил Ашенбах негромко, нарочито безразличным тоном, – всю Венецию дезинфицируют. С чего вдруг?

– Так ведь полиция же! – хрипло ответил скоморох. – Предписание, господин хороший. В такую жару, да еще сирокко. Сирокко давит, продохнуть не дает. Для здоровья нехорошо. – Он говорил, как бы удивляясь, что приходится объяснять столь очевидные вещи, и даже ладонью показал, как давит сирокко.

– Значит, никакой беды в городе нет? – сквозь зубы, совсем тихо спросил Ашенбах.

Гуттаперчевая физиономия шута передернулась в гримасе комического изумления:

– Беды? Какой еще беды? Это сирокко, что ли, беда? Или, скорее уж, наша полиция беда? Шутки шутить изволите, сударь! Беда! Еще чего! Упреждающие меры, как вы не понимаете! Распоряжение полиции, ввиду скверной погоды. – Он все неистовей махал руками.

– Ладно, – по-прежнему коротко и тихо процедил Ашенбах, роняя в протянутую шляпу неподобающе крупную монету. И взглядом приказал фигляру убираться. Униженно кланяясь и скалясь в ухмылке, тот повиновался; однако на подходе к лестнице на него накинулись двое официантов и, чуть ли не взяв за грудки, шепотом учинили бедняге перекрестный допрос. Тот пожимал плечами, клялся и божился, что ничего недозволенного не сказал, и было видно, что не врет. Наконец его отпустили, он вернулся в сад и, наспех посовещавшись с товарищами все под тем же гнутым фонарем, объявил, что выступит с заключительным номером.

Ашенбах, одинокий скиталец, сколько ни пытался припомнить, никогда не слышал этой песенки – шаловливой, дерзкой, на непонятном диалекте, где вместо припева звучал только смех, дружно, во все горло подхватываемый всеми оркестрантами. В конце каждого куплета и слова, и музыка умолкали, оставался только странный, вроде бы ритмичный, но – в первую очередь благодаря незаурядным талантам солиста – донельзя натурально имитируемый смех. Восстановив между собой и господами прежнюю, подобающую дистанцию, гаер вновь обрел былое нахальство и теперь бесцеремонно запускал наверх, в сторону террасы, шутихи притворного, якобы разбирающего его смеха, да что там – издевательского хохота. Уже на подступах к заключительной рифме его, казалось, начинает необоримо одолевать щекотка. Голос его срывался, он всхлипывал, прикрывая рот рукой, плечи его предательски содрогались, и в нужный миг, словно лопнув, он с истошным воем разражался приступом неудержимого, необузданного гогота, настолько естественного и заразительного, что коварная бесовщинка веселья немедля перекидывалась на публику и вскоре уже вся терраса дурашливо и дружно, без видимых причин и смысла, хватаясь за бока, покатывалась со смеху. И этот зримый успех, похоже, только удваивал разнузданность исполнителя. Колени его подгибались, он хлопал себя по ляжкам, его корчило, он силился и не мог остановиться, и уже не смех, а то ли стон, то ли крик исторгался из него, он тыкал пальцем в сторону публики, словно ничего потешнее, чем хохочущие господа там, наверху, на свете нет, и под конец уже все присутствующие, в саду и на террасе, включая маячивших у дверей лифтеров и портье, швейцаров и официантов, – все смеялись до упаду.

Ашенбах уже не сидел, вальяжно откинувшись в кресле, он весь подался вперед, то ли порываясь удрать, то ли изготовившись защищаться. Громкий хохот вокруг, бьющий в ноздри больничный запах, близость прекрасного любимца – все неразрывно сплелось в мучительное и сладостное смятение ума и чувств, туманное и неотвязное. Он рискнул даже – благо все увлечены и отвлечены другим – взглянуть на Тадзио, и сразу увидел, что тот тоже на него смотрит, причем отвечает таким же глубоким, серьезным, понимающим взором, словно уловив его настроение и не желая обращать внимание на всеобщее веселье, раз Ашенбаха оно не затронуло. И эта открытая, доверчивая, детская готовность к единодушию до того его потрясла, что седовласый обожатель лишь с трудом удержался, чтобы не спрятать лицо в ладонях. И тут же мелькнула мысль, что Тадзио, должно быть, неспроста время от времени распрямляется и вздыхает, будто ему мало воздуха, будто что-то теснит ему грудь. «Он болезненный мальчик и вряд ли доживет до старости», – подсказало что-то внутри с трезвой рассудительностью, какая странным образом сопутствует подчас дурману страсти, и щемящая тревога вперемешку с корыстным удовлетворением захлестнула сердце.

А музыканты уже закончили представление и уходили. Их провожали рукоплесканиями, и по такому случаю шельмец-главарь не преминул скрасить прощание парочкой трюков. Он потешно расшаркивался, целовал ручки, вызывая взрывы смеха, что только вдохновляло его на новые фортели. Наконец, когда товарищи уже вышли из сада, он, попятившись, с нарочитой неловкостью налетел на фонарный столб и, корчась от притворной боли, заковылял к своим. И только за воротами, мигом сбросив с себя личину недотепы, выпрямился, даже взвился всем телом, и, нагло показав на прощание зрителям язык, сгинул во тьме. Рассеялась мало-помалу публика, давно уже и Тадзио не стоял у балюстрады, и только Ашенбах долго еще, к молчаливому недовольству официантов, одиноко сидел за своим столиком перед недопитым гранатовым шербетом. Надвигалась ночь, исчезало время. В родительском доме, много лет назад, вспомнилось ему, были песочные часы, – он вдруг будто наяву снова увидел маленький прибор, столь хрупкий и важный в своем назначении. Мелкие ржаво-красные песчинки шустро утекали сквозь узкую горловину, и когда наверху песка оставалось совсем чуть-чуть, в нем вдруг подобием крохотного водоворота образовывалась коварная, затягивающая воронка.

На следующий же день после обеда неисправимый упрямец предпринял новый шаг, дабы из своего внутреннего мира бросить вызов миру внешнему – на сей раз, как выяснилось, с предельным успехом. На площади Сан-Марко он зашел в расположенное там английское бюро путешествий и после того, как разменял в кассе деньги, изобразив на лице наивную мину туповатого иностранца, обратился к обслужившему его клерку со своим сакраментально-бестактным вопросом. Это был аккуратный британец, в добротном шерстяном костюме, еще молодой, с безупречным пробором посередке, близко посаженными глазами и той образцовой добропорядочностью манер, какая, тотчас бросаясь в глаза, столь странно и чужеродно смотрится на безалаберном, плутоватом юге.

– Не о чем беспокоиться, сэр, – начал тот. – Рядовое мероприятие, не обращайте внимания. Здесь это часто делается, для защиты от вредоносного воздействия сирокко.

Но, вскинув свои чистые голубые глаза, он встретил усталый, чуть презрительный взгляд клиента, с горьковатой усмешкой устремленный на его губы.

– Такова, – продолжил он тоном ниже и с явным смущением в голосе, – официальная версия, которой всем здесь настоятельно рекомендовано придерживаться. Но вам я скажу: за этим еще кое-что кроется. – И тогда, на своем прямом и практичном наречии, он поведал правду.

Вот уже много лет индийская холера обнаруживала опасную склонность к распространению за привычные пределы своего обитания.

Вы читаете Смерть в Венеции
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату