имела государственная задолженность Испании, и проанализировать этические и психологические причины данного различия. Это дает ему неплохую возможность перейти от Англии эпохи Вильгельма III (о ней, собственно, и пойдет речь) к эпохе Филиппа II и Контрреформации; последняя его конек, про нее он написал заслуженную книгу – часто цитируемый труд, которому профессор и обязан своей ординатурой. Сигара укорачивается и становится уже крепковатой, а он прокручивает несколько негромких, окрашенных печалью фраз, что намерен произнести завтра перед студентами – о бесперспективной с практической точки зрения борьбе медлительного Филиппа с новым, с ходом истории, с разлагающими государство силами индивидуума и германской свободы, об осужденной жизнью, а следовательно, обреченной Богом борьбе упорствующего благородства с мощью прогресса и преобразований. Он находит, что фразы удались, еще немного оттачивает их, возвращая потрепанные книги на полки, и поднимается в спальню, чтобы поставить в течение дня привычную цезуру, а именно: провести час с закрытыми ставнями и закрытыми глазами, в котором так нуждается и который сегодня, как вспоминается ему после научных отвлечений, пройдет под знаком домашне-праздничного беспокойства. Воспоминание вызывает у него слабое сердцебиение, он улыбается этому; наброски фраз про закутанного в черный шелк Филиппа путаются у него в голове с мыслями о танцевальном вечере детей, и на пять минут он засыпает.

Он лежит в кровати, отдыхает и слышит входной колокольчик – раз, другой, стук калитки, и всякий раз при мысли о том, что молодые люди уже начинают заполнять просторный холл, испытывает укольчик возбуждения, волнения и смущения. Всякий раз на такой укольчик он улыбается сам себе, но даже эта улыбка есть выражение некоей нервозности, содержащей, разумеется, и определенную радость, ибо кто же не рад празднику. В половине пятого (уже темно) он встает и приводит себя в порядок возле умывального столика. Тазик для умывания год тому назад сломался. Это вращающийся тазик, и с одной стороны крепление надломилось; его нельзя починить, потому что не дозовешься мастера, и нельзя заменить, потому что ни один магазин не в состоянии поставить данный товар. Поэтому тазик, хочешь не хочешь, пришлось подвесить повыше, над вырезом мраморной столешницы, и пользоваться им теперь можно, лишь приподняв и накренив обеими руками. При виде тазика Корнелиус качает головой, что проделывает по нескольку раз на дню, затем умывается – к слову сказать, со всей тщательностью, – подставив очки под верхний свет, протирает их до полной чистоты и прозрачности и выходит в коридор, ведущий в столовую.

Заслышав снизу перекрывающие друг друга голоса и уже заведенный граммофон, он придает лицу необходимое светское выражение. «Прошу вас, не смущайтесь!» – решает сказать он и сразу пройти в столовую к чаю. В данной ситуации эти слова представляются ему уместными: непринужденно-предупредительны вовне и неплохие нагрудные доспехи для него самого.

Холл ярко освещен; горят все электрические свечи люстры, кроме одной, которая совсем прогорела. На нижней ступени лестницы Корнелиус останавливается и оглядывает помещение. Оно красиво смотрится в свете: копия Маре над камином из красного кирпича, стенная обшивка мягкого дерева, красный ковер, на котором вразброс стоят гости – болтают, держат чашки с чаем и половинки хлебных ломтиков, куда мазнули паштетом из анчоусов. В холле праздничная атмосфера, легкий аромат платьев, волос, дыхания – такой характерный, полный воспоминаний. Дверь в гардеробную открыта – гости еще подходят.

В первый момент зрелище ослепляет, профессор видит собрание лишь в целом. Он не замечает, что Ингрид в темном шелковом платье без рукавов с белой плиссированной накидкой на плечи стоит с друзьями прямо возле него, у ступени. Она кивает и улыбается ему красивыми зубами.

– Отдохнул? – тихонько, не для чужих ушей спрашивает она и, когда профессор с неоправданным изумлением узнает ее, знакомит с друзьями. – Позволь представить тебе господина Цубера. А это фройляйн Плайхингер.

Господин Цубер тщедушного вида, Плайхингер же, напротив, – что статуя Германии, светловолоса, роскошна, легко одета, со вздернутым носом и высоким голосом дородных женщин, как выясняется, когда она отвечает профессору на учтивое приветствие.

– О, добро пожаловать, – говорит он. – Как чудесно, что вы оказали нам честь. Соученица, вероятно?

Господин Цубер – товарищ Ингрид по игре в гольф. Он занят в хозяйственной сфере, трудится в пивоварне своего дяди, и профессор коротко перешучивается с ним по поводу слабого пива, делая вид, что безгранично переоценивает влияние молодого Цубера на качество напитка.

– Но не смущайтесь же! – говорит он затем и хочет пройти в столовую.

– А вот и Макс! – восклицает Ингрид. – Эй, Макс, копуша, сколько можно тебя дожидаться на танцы?..

Тут все друг с другом на ты и общаются в манере, совершенно чуждой старикам: благопристойности, галантности, салона совсем не чувствуется.

Молодой человек с белой манишкой и узенькой бабочкой, что полагается к смокингу, подходит от гардероба к лестнице и здоровается – черноволосый, но румяный, разумеется, гладко выбритый, хотя возле ушей намечаются бакенбарды, очень красивый молодой человек – не смехотворно красивый, не знойно, как какой-нибудь цыганский скрипач, а весьма приятно, воспитанно и обаятельно, с приветливыми черными глазами; и даже смокинг пока сидит на нем несколько нескладно.

– Ну-ну, не бранись, Корнелия. Дурацкий семинар, – говорит он, и Ингрид представляет его отцу как господина Гергезеля.

Так вот он какой, Гергезель. Тот благовоспитанно выражает пожимающему ему руку хозяину дома признательность за любезное приглашение.

– Задержался, – объясняет он и отпускает шуточку: – До четырех просиживал штаны на семинаре, а потом пришлось сходить домой переодеться. – После чего переключает внимание на свои туфли-лодочки, с которыми, по его словам, только что отмучился в гардеробе. – Я принес их в мешочке. Не топтать же вам ковер уличной обувью. Но впопыхах забыл рожок и, ей-богу, просто не мог в них влезть, ха-ха, представьте себе, вот уродство! В жизни у меня не было таких тесных лодочек. Ставят размеры как придется, на эти размеры вообще нельзя положиться, а кроме того, сегодня это вообще не кожа, посмотрите, это же чугун! Даже палец себе расплющил…

И он доверительно демонстрирует покрасневший указательный палец и еще раз поминает «уродство», причем мерзкое уродство. Он и впрямь говорит так, как его показывала Ингрид, – в нос и по-особенному тягуче, но, видимо, ничуть не выделываясь, просто у Гергезелей так принято.

Доктор Корнелиус ворчит, что в гардеробе нет рожка, и выказывает обеспокоенное участие указательному пальцу.

– Но в самом деле, не смущайтесь, – говорит он. – Веселитесь!

И проходит через холл в столовую. Там тоже гости; семейный стол раздвинут, за ним пьют чай. Но профессор проходит прямо в обтянутый вышитой тканью и освещенный отдельным потолочным светильником угол, где за круглым столиком имеет обыкновение пить чай. Там его жена беседует с Бертом и двумя юными господами. Один из них

Вы читаете Смерть в Венеции
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату