– Ладно тебе, развоевался, – сквозь зевоту произнесла девка. – Ты пестик-то доставать будешь? Или ты его давно коку сдал, на амбуз?
– Заткнись, дрянь! – вспылил Фуску.
– А ты не ори! – заорала девка. – Не можешь, так и скажи… Я тебе не шаман, чтобы исповедовать. Припёрся – плати!
– Не скули, получишь свои медальоны, – сказал старший субмарин-мастер. – Не в настроении я сегодня, это верно. Да и какая тебе разница?..
– Скажешь тоже, – усмехнулась девка, раздувая курительный цилиндрик. – Стала бы я с тобой, галерником вонючим, якшаться ради одних медальонов. Давненько залётов у меня не было, вот что… Прихо́дите ко мне пустые все, как мошна Золотаря. Устала я, хочу на Блаженные острова. Там чисто, светло. Море теплое, прозрачное, как слеза. Врачи внимательные, и не пристают к беременным, не то что здешние потрошилы… Целый год лёгкой жизни. Будь моя воля, я бы из этих инкубаториев век не вылезала. Так бы и метала икру… Подзалёт, подзалёт забери меня в полёт…
Возвращался Фуску уже ночью. Кошель его был пуст, в голове стоял непроглядный туман, а желудок скручивало тошнотой. Старший субмарин-мастер и не заметил, как подошли Золотари. Серые, безликие, они словно соткались из фосфорического свечения ночного неба. Сообразив, кто перед ним, Фуску отпрянул к стене пакгауза, неверной рукой схватился за эфес кортика, но Золотари успели раньше.
«Хелела маху тахт» – огненными письменами вспыхнуло в угасающем сознании бывшего Посвященного Нижнего Круга, так и не успевшего понять, за что преисподняя отторгла верного своего раба. А тухлые воды Отходной лагуны умеют хранить тайны.
Внешний круг
Допрос с пристрастием
Зак жестоко трясёт на ухабах, и каждый толчок отдаётся болью, словно под черепной коробкой плещется расплавленный свинец, тяжело ударяющий в виски и затылок. Душный фургон, разделённый пополам решёткой. Омерзительный, кислый запах блевотины мешается с застарелым курительным перегаром и выхлопами то рычащего, то ноющего двигателя. Иллиу Капсук сидит на узкой скамье, если можно назвать скамьёй четыре прута арматуры, грубо приваренные к стенкам фургона. Арматура невыносимо терзает его седалище, но пошевелиться Капсук боится: по ту сторону решётки – два автоматчика. Грубые их лица словно вырублены топором из чурбака, взгляды равнодушные и пустые, и Капсук поспешно отводит глаза. За крошечным, тоже забранным решёткой окном проплывает бесконечный бетонный забор с пущенной поверх колючей проволокой.
Капсуку плохо, очень плохо. Рубцы на щеках не заживают, налились гноем и тягучей, дёргающей болью, и кажется, что там уже вовсю орудуют черви – клубки белёсых, мохнатых червей, что падают в джунглях из крон травяных пальм…
… Окна забраны крашеными металлическими решётками. Выходят на проспект Пограничных войск. Второй этаж. Два светлых зала. Шесть сортировок, четыре довоенных хонтийских мультипляйера, четыре табулятора (огромные чёрные электрические арифмометры… бегемоты-саркофаги… железное чавканье вращающихся двенадцатиразрядных счётчиков… чвак-чвак-чвак и – гррумдж! – печатающее устройство). Гррумдж, гррумдж… И пронзительно, словно в истерике, хохочет Мелиза Пину – смешливая, хорошенькая и глупая, как семейный календарь…
Грубый окрик разрушает видение. Язык незнакомый, но Капсук отчего-то понимает: «Не спать!» – орёт охранник. «Не спать!» – и какое-то совсем уже странное слово, выплёвываемое с презрением и ненавистью. Почему он понимает? Так не должно быть, наверное, он совсем сошёл с ума после проклятого кораблекрушения, после проклятого Гнилого Архипелага.
Он поднимает воспалённые веки, косится на зарешёченное окно. Бетонный забор закончился, мелькают какие-то хвойные деревья, мотор рычит и воет, как стая горных волков, и дорога тоже идёт в гору. Его везут в глубь острова. Он покойник. Он сидит, превозмогая режущую боль ниже поясницы, плещущую боль в башке, ноющую боль в рассечённых щеках, а на самом деле он уже труп. Покойник. Днём раньше, днём позже. Он торопливо, чтобы не заметили автоматчики, сглатывает комок и осторожно меняет позу. Охранники не обращают внимания – они уже вернулись к прерванной партии в кости, они курят и пьют воду. Воду! Как же хочется пить. Язык шершавый, как тёрка… В последний раз он пил утром, когда люди в беретах отвели его в приземистое здание на берегу и, выдав кружку тёплой вонючей воды, заперли в тесной и узкой, как гроб, камере, в которой можно было лишь стоять…
…Иллиу Капсук поднимает тяжёлую голову, озирается. Ничего не изменилось вокруг. Здесь никогда ничего не меняется. Только день превращается в ночь, а ночь, мучительно переболев тёмной влажной жарой и москитами, переходит в день, больной слепящей жарой и гнусом. Маслянисто гладкая жирная вода впереди, насколько хватает глаз, мёртвое вонючее марево над болотом позади – двести шагов до края джунглей, до неподвижной пёстрой стены, красно-белёсо-жёлтой, как развороченный мозг…
Гнилой архипелаг. Мёртвое, сожранное водорослями море. Мёртвая, сожранная, убитая джунглями и солёной трясиной суша…
«Иллиу Капсук. Иллиу Баратма Капсук…»
Он снова ловит себя на том, что всё время повторяет своё имя. Он словно боится его забыть. Вполне обоснованное опасение. Он знает, что уже забыл многое и многое. Он болен. Здесь всё вокруг больное. А всё здоровое, что попадает сюда, становится больным. Гудит, звенит и кишит гнусом влажный больной воздух. И больная кровь гудит, звенит и кишит какой-то дрянью – в голове, в жилах, в распухших ушах…
Двое вошли в воду. Буро-коричневая каша водорослей неохотно раздавалась под ногами. Она воняла. Это не похоже было даже на застоявшуюся вековую трясину. Это был разлив лопнувшего городского коллектора.
Тот, что был помоложе, с иссиня-чёрными, падавшими на плечи волосами, натянул на лицо маску и обернулся. На прощание. Заместитель заведующего расчётным отделом фирмы «Пиво АРОМА» по-прежнему сидел на вонючем песке в прежней нелепой позе и трусливо, искоса, так, чтобы было незаметно, наблюдал за ними… Иллиу Капсук. Иллиу Баратма Капсук. Инженер-эксплуатационник по счётно-аналитическим машинам из Мелиты… И глаза у него были как два издыхающих головастика.
Тот, что помоложе, что-то сказал – Капсук не расслышал, в этом влажном и вонючем мареве даже звуки умирали, не успев родиться, и тот, что постарше, сердито ответил: он натягивал свою маску, и борода мешала ему – цеплялась и путалась в пальцах, словно живое упрямое и непокорное существо…
Острой точкой вспыхнула боль в солнечном сплетении, охватила грудную глетку, остановила дыхание. Разинув рот и выпучив глаза, он согнулся и соскользнул со скамьи, и упал на колени, чуть не достав лбом до заплёванного пола. «Не спать! – ударил по ушам визг охранника. – Встать! На место!»
Он торопливо разогнулся, – боль тут же скрутила его обратно, – закашлялся и, кое-как поднявшись, устроился на скамье. Охранник равнодушно смотрел на него через решётку, поигрывая бамбуковой палкой. «Ещё раз вырубишься – попробую на крепость твои яйца, урод», – произнёс он, снова