В гости я не заехал — не было времени. Но здесь я забегаю вперед. Возможно, в те самые минуты, когда Бергнер писал мне эти слова, я пилил дрова на трескучем морозе и надеялся, что на этот чертов лагерь упадет метеорит или огромная бомба. Мне не было страшно умирать. Мне вообще никогда не было страшно умирать.
Днем мы работали, как проклятые. А по вечерам мы садились в круг у костра, разведенного прямо возле лесопилки, и жадно пытались согреться, стягивая перчатки с окостеневших рук, обжигая их в языках пламени, и пар из наших ртов смешивался с дымом костра. Мы глотали кипяток прямо из ржавого чайника, прожигая насквозь глотки, жевали черствый хлеб, окаменевший на морозе, и согревали его во рту перед тем, как съесть.
Этот костер в те годы был единственным, что давало мне сил. У этого костра я вновь набирался жажды жизни, которая помогла мне победить, несмотря ни на что. Запах его я помню до сих пор — закрываю глаза и вижу раскрасневшиеся от мороза лица моих товарищей по несчастью, заросшие, с покрытыми инеем бородами, и в их глазах сиял отблеск того пламени, что давал нам надежду. И в моих глазах тоже отражался этот огонь: я был таким же, как они, с красным от мороза лицом, заросший и грязный.
Здесь, на краю света, я потерял свои бесчисленные имена и обрел настоящее. С этим именем я засыпал и просыпался. Этим именем я в конце концов стал называть самого себя в мыслях. Я больше не был Гельмутом Лаубе, не был Олегом Сафоновым, Хорстом Крампе, Хосе Антонио Ньето, Виталием Вороновым, Томашем Качмареком. Меня звали Немец.
— Слышь, немец…
— Немец, иди сюда, скажу что…
— Да у немца спросите…
— Эй, немец, хенде хох!
— Немец, ты берега попутал?
— Немца не трожь, сука…
— Что, немец, замерз?
Да, замерз.
Но у меня был костер.
А от костра с треском поднимались искры, и они летели прямиком в черное небо, превращаясь в звезды. И тогда я вспоминал одну из статей Остенмайера, в которой он говорил: чем глубже яма, тем ярче звезды над ней. Здесь, на Колыме, яма казалась самой глубокой. И звезды над ней сияли ярче, чем когда-либо в моей жизни.
Возможно, именно от этого костра могло бы расцвести болотное сердце.
★ ★ ★Станция Калинова Яма, 17 июня 1941 года, 17:30
— Назовите ваше имя, фамилию и отчество.
— Сафонов.
— Вы не поняли вопроса? Ваши настоящие имя, фамилию и отчество.
— Сафонов.
— Мы знаем, что вы убили человека и работаете на германскую разведку.
— Я журналист.
Гельмут плохо видел перед собой: перед глазами по-прежнему расплывалась мутная пелена. Он понимал, что сидит на стуле в наручниках, а перед ним за столом уселся человек в гимнастерке, но черты его лица дрожали зыбкой рябью. Голос сидящего за столом казался приглушенным, как через толщу воды.
Сзади время от времени раздавался другой голос, но Гельмут не мог повернуть голову.
— Товарищ капитан, может, его головой тогда приложили? Он же ни хрена не соображает, у него глаза мутные.
— Еще раз. Ваше имя и фамилия.
— Имя! Фамилия! — раздалось почти над ухом, и Гельмут поморщился от резкого звука.
— Это ошибка, позвоните в Москву, — пробормотал он, прикрывая глаза, чтобы не было этого света вокруг и этой пелены.
Он с трудом слышал собственный голос, но главное — он совершенно не понимал, почему продолжает настаивать на своей версии. Зачем? Все все прекрасно знают. И он, кажется, кого-то убил, да, руки были в крови, и он помнил крепкую рукоять ножа, и помнил хлюпанье и чей-то хрип — кажется, даже его собственный, Гельмута, хрип.
— Отпустите меня, — зачем-то сказал он.
— Товарищ капитан, — снова раздалось сзади. — Может, в камеру его и пусть проспится? Или врачам показать?
Капитан тяжело вздохнул.
— Я бы его это… сапогом его в морду, лучше всяких врачей. Ладно, им в Москве хотели заняться. Распорядились везти пока в Брянск, чекистам отдать, а там разберутся. Не хочу я с этим… Организуйте машину, а пока пусть в камере посидит, очухается. Пожрать дайте. И следите за ним, шишка важная. Да, Сафонов, Воронов, как тебя там? Ты важная шишка?
Гельмут снова рассмеялся. Его подняли за локти со стула и повели к выходу из кабинета.
Когда его отвели в камеру, он лег на нары и тут же заснул.
Открыв глаза, он не смог вспомнить, когда и как провалился в сон. Было темно, сыро и тихо, в воздухе висел тяжелый запах плесени.
Наверное, уже приехали на Калинову Яму, подумал он и снова закрыл глаза.
Стоп.
Он открыл глаза и огляделся. Криво замазанный белой краской потолок, зеленые стены, железная дверь с маленьким окошком, из которого с трудом пробивался грязно-оранжевый свет.
Гельмут уселся на нары. Оглядел свои руки — они оказались темными, почти черными от запекшейся крови.
Это не моя кровь, подумал он.
Его рубашка тоже была в засохшей крови. Сильно чесалась голова: он прикоснулся к волосам и ощутил, что они грязные и липкие.
Ножом в живот — раз, два, три. Подыхай, тварь, сдохни, умри. И еще, и еще. Эти мысли вдруг так живо зазвенели в голове, что тело содрогнулось. Он помнил свою руку, крепко сжимающую нож. И помнил кровь. Много крови. Не его крови, чужой.
Господи, подумал Гельмут, пусть это окажется еще одним сном, пусть сейчас придет проводник и скажет, что мы приехали на