живописца! Единственным реализмом, который он себе позволил в создании этого образа, был гребешок. Все вышеописанное куриное бедствие увенчивалось маленькой шапочкой, к которой был прикреплен омерзительный поролоновый гребешок; его траектория проходила прямо по центру куриной головки; начинаясь от затылка, он змеился по всему черепу и затем упирался в нос, в смысле – клюв. Головной убор напоминал, таким образом, верхнюю часть панциря динозавра и завершал трагическую картину куриной мутации. А чтобы артисткам было еще обиднее, держался на белой резинке (извиняюсь, но это правда) от трусов. Она больно натягивалась под подбородком и всякий раз напоминала жрицам Мельпомены о сложности вы–бранного пути, о том, что «служенье муз не терпит суеты» и что прекрасное, в том числе и вся куриная конструкция, должно быть величаво. А реализм художника выразился в том, что гребешок все- таки имел натуральный красный цвет.

Тут любой взыскательный критик может меня упрекнуть в злоупотреблении слишком крутыми эпитетами типа «кошмарный», «омерзительный», «чудовищный» и т.д. Но я, видимо, заставлю его опустить оружие, сказав, что, во-первых, это не мои эпитеты, а скорее – Машины, это ее отношение, а не мое; я, может быть, вполне лояльно и даже с симпатией отношусь к куриному костюму, но нам-то сейчас надо попытаться вникнуть в Машино состояние, представить себя в этих перьях, с этим клювом, ощутить на своей голове тот гребешок для того, чтобы через пару минут понять, что с ней происходило, что она чувствовала. А во-вторых, я сильно надеюсь, что на этих страницах я предостерегу хотя бы некоторых молодых девушек от поступления в театральный институт. «Девушки, – говорю я им, – если вы будете врачами, дикторшами на телевидении и даже лейтенантами милиции, я уже не говорю о фотомоделях, – на вас никто и никогда такое не наденет!»

Вернемся все же на сцену, чтобы сказать несколько слов уже не об облике курицы, а о роли. Ну, о роли, собственно, и сказать-то нечего: слов у них, конечно, не было, лишь время от времени они обязаны были реагировать на происходящее, хлопая крыльями (то есть руками, согнутыми в локтях и обвешанными лоскутками-перьями) и извлекая из гортани звуки, от которых их самих слегка подташнивало: «Ко-ко-ко! Ко- ко-ко-ко!» Режиссер у них тоже был, как бы это помягче сказать, буквалистом. Он специализировался в этом театре именно на детских спектаклях и доискивался жизненной правды жадно и целеустремленно, буквально во всем. Так, например, репетируя другой детский спектакль, он один раз остановил репетицию и сказал актрисе, играющей корову: «Стоп, давайте разберемся. Вы пришли сюда, в эту сцену, совершенно пустая. Вы с чем пришли? Откуда? И, наконец, самое главное: вы решили хотя бы для себя, вы – до дойки или после дойки?» Актрисе и так довольно трудно давался образ коровы, она была худая, как пенсне, и испытать облегчение от того, что ее подоили, или, наоборот, тяжесть от того, что не подоили, она никак не могла. Никак не могла представить себя носительницей многолитрового вымени, а режиссер этого требовал и злился, что не получается.

Так и здесь, он всеми силами старался добиться от актрис, чтобы они были похожи на куриц, если не внешне, то хотя бы внутренне, повадками, например. Поэтому курицы должны были, вертя головками и тряся гребешками, время от времени оглядывать пол в поисках зерна. Таким образом, поиски «зерна роли» (по Станиславскому) обретали здесь абсолютно прямой смысл. Что они должны были сделать, если вдруг не дай бог найдут зерно?.. Склевать его своим бордовым клювом или еще что? – режиссер так далеко не заглядывал, – пусть, мол, ищут, но пока не находят; пусть взрыхляют почву лапами и ищут зерно или, там, червяков и гусениц, лишь бы были похожи на куриц, а не на каких-нибудь там альбатросов.

Вот артистки и старались по мере сил. Именно эти две жертвы своей профессии, о которой они мечтали еще со школьной скамьи, служили здесь беспощадным подтверждением русской народной «мудрости» о том, что не только курица – не птица, но (что гораздо важнее в наших обстоятельствах!) и о том, что баба – не человек. И вот одной из этих куриц почти каждое воскресенье в два часа дня, а в школьные каникулы и каждый день, была наша Маруся.

Пытка гордой женщины

Следующий день был день как день, не хороший, не плохой, обычный день, хотя начался он для Маши с остаточных явлений – неприятного осадка после вчерашнего вечера. Маша проснулась поздно, потому что и заснула поздно и, хотя и не могла совсем не думать о Коке и о его давешней компании и даже хотела позвонить Вике и что-нибудь разузнать о них, все-таки начала день: приготовила завтрак, приняла душ, отвлеклась немного и Вике звонить передумала. Поболталась по квартире, послушала музыку, не особенно тщательно оделась и накрасилась, потому что ни с кем встречи, особенно с ним, не ждала, и поехала в театр. И в театре все было обычно и даже скучно. Маша прошла к себе наверх, переоделась в березку, спустилась в буфет попить кофе, и тут начался спектакль, и пора было идти на сцену. Она и пошла, откружила в хороводе первое свое появление в качестве березки и пошла опять переодеваться – в курицу, заметив мельком (да и то потому, что этого раньше никогда не бывало), что вся середина первого ряда, примерно десять мест, пустая, никто не пришел.

Обычно с третьим звонком пустующие хорошие места тут же занимались теми детьми и родителями, у которых места были похуже, но тут почему-то оказались незанятыми. Заметила это Маша, но, естественно, никакого значения не придала; поднялась в гримуборную, сняла березкино платье, затем быстро, с привычной гадливостью, напялила на себя курицын костюм и побежала на сцену, потому что между первым – березкиным и вторым – курицыным выходом было очень мало времени. Маша прибежала за кулисы, заготовилась на свое место, дождалась музыкального вступления и пошла на ярко освещенную сцену, выкатывая вперед избушку Бабы-Яги. Избушка остановилась, и Маша прошла еще дальше, ближе к публике, – хлопая крыльями, перебирая синими куриными ногами и весело кудахтая. Она остановилась на авансцене, подняла правую ногу, застыла на мгновение, как бы ища, куда ее поставить – ну, точно так же, как это делает всегда настоящая курица, – затем повертела головкой в поисках зерна, встряхнула поролоновым гребешком и задушевно сказала: «Ко-ко-ко-ко!»

И тут… в зале раздались аплодисменты. Они шли с первого ряда, с этих самых мест, которые пять минут назад пустовали. Маша взглянула на эти места через очки поверх клюва и… так и осталась с поднятой вверх куриной лапой, подавившись своим последним кудахтаньем, которое она буквально затолкала себе обратно в горло или, в данном случае уместнее будет сказать, – в зоб. На этих местах, в позах пляжных отдыхающих, вытянув ноги, сидела и аплодировала вся эта Кокина кодла с ним самим – в центре. Они были со своими манекенщицами, а Кока – с этой самой, с которой целовался и письмо от которой Маша ему передавала. У всех у них были чрезвычайно серьезные лица, мужчинам это удавалось лучше, а вот их бабы – те, видно, еле сдерживались. Маша осторожно опустила на пол правую лапку, потопталась немного, как-то формально побила крыльями и повернулась к залу спиной. В это время уже вовсю шла сцена Бабы-Яги с Василисой, но она была фактически сорвана этой компанией, которая опять захлопала и даже закричала «браво!», как только Маша повернулась. Что же вы–звало у этих поганцев такой восторг? – Ну, это ведь только Маша считала, что повернулась к ним спиной, а вообще-то она повернулась тем самым гипертрофированным сооружением, которое было устроено у нее сзади и должно было, по смелому замыслу нашего театрального кутюрье, напоминать реальную куриную попу.

Именно явление народу этой куриной гузки и вы–звало такую бурную реакцию у садистов из первого ряда, впрочем, тут аплодисменты были скорее художнику, нежели самой Марусе, хотя ей от этого было ничуть не легче. Она была уже цвета своего гребешка и не знала, что ей делать: прикидываться, что не обращаешь внимания, – нельзя, это будет беспомощное вранье; обидеться и уйти со сцены или перестать играть, постоять в стороне – тоже нельзя, потому что те только того и ждут, чтобы Маша показала, насколько они выбили ее из равновесия.

И Маша все-таки приняла неординарное решение (ведь на то она и была – Маша, а не какое-нибудь заурядное существо): продолжать откровенно и даже вызывающе играть свою курицу, играть еще добросовест–нее, чем обычно. – «Да, я сейчас – курица и не стыжусь этого! Дети верят, а на вас мне плевать!» Это было правильное решение гордой женщины, но это были и худшие минуты во всей ее жизни, ибо гордая женщина Маша все равно знала, что она сейчас – курица, а гордая курица – это так же странно, как, скажем, почтовый орел. Она мужественно кудахтала, хлопала крыльями и переступала голубыми ногами и на каждое ее «ко-ко-ко» – эти гнусные птицеводы из первого ряда хлопали и кричали «браво!» и «бис!», мешая всем остальным артистам играть. Наконец проклятая сцена закончилась. Избушка, дребезжа, поехала обратно за кулисы в сопровождении Маши, которая, повернувшись гузкой, тоже стала уходить, и опять раздались на ее уход самые громкие аплодисменты. Живодеры с Кокой во главе, продолжая сохранять каменно-серьезное выражение лиц, устроили настоящую овацию, с полминуты

Вы читаете Роковая Маруся
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату