Когда венчание закончилось, Сара взяла под руку мужа, и они ушли вместе, а мальчишек и девчонок старшие заставили вести себя прилично, иначе они бы пошли за ними, почти наступая на пятки.
Дорога из церкви вела к задней стене дома Эрика по узкому проходу между ним и домом его соседа. Когда новобрачные прошли по нему, остальные прихожане, которые следовали на некотором расстоянии, внезапно вздрогнули от долгого, пронзительного вопля невесты. Они бросились по проходу и нашли Сару на берегу. Она дикими глазами смотрела на русло реки и указывала рукой на какой-то предмет напротив двери в дом Эрика Сансона.
Отлив принес туда труп Абеля Бехенны, и он застыл среди обломков скал. Веревку, привязанную к его талии, течение обмотало вокруг причального столба, и она удержала тело, когда во время отлива вода отступила. Правый локоть трупа попал в расщелину в камне, и его рука была вытянута в сторону Сары, открытой ладонью вверх, словно мертвец тянулся к руке нареченной, разжав бледные, согнутые пальцы, чтобы ухватиться за нее.
Сара Сансон так толком и не поняла, что произошло потом. Всякий раз, когда она пыталась вспомнить, в ее ушах начинался звон, перед глазами вставал туман и все исчезало. Единственное, что она могла вспомнить, – и не забывала уже никогда, – это тяжелое дыхание Эрика, лицо которого было бледнее лица покойника и который шептал еле слышно:
– Помощь дьявола! Вера в дьявола! Цена дьявола!
Крысы-могильщики
Выехав из Парижа по Орлеанской дороге, за крепостной стеной поверните направо, и вы окажетесь в запущенном и отнюдь не привлекательном районе. Справа и слева, впереди и позади – со всех сторон возвышаются кучи пыли и отбросов, скопившихся с течением времени.
В Париже жизнь кипит и днем, и ночью, поэтому приезжий, входящий в отель на улице Риволи или на Сент-Оноре поздним вечером или выходящий из него рано утром, подходя к Монружу[87], может догадаться – если он еще этого не сделал – о назначении этих огромных фургонов, похожих на котлы на колесах, которые останавливаются повсюду на его пути.
У каждого города есть свои особенности, являющиеся результатом его нужд, и одна из самых заметных особенностей Парижа – та часть его населения, которая собирает тряпье. Ранним утром – а жизнь в Париже начинается очень рано – можно видеть большие деревянные ящики, стоящие на тротуарах большинства улиц напротив каждого двора и переулка и между домами, как до сих пор в некоторых американских городах, даже в некоторых частях Нью-Йорка. В эти ящики служанки или домовладельцы выбрасывают накопленный за прошедший день мусор. Вокруг собираются, а потом идут дальше, сделав свою работу, к новым рабочим площадкам и «пастбищам», жалкие, голодного вида мужчины и женщины, чьими орудиями труда являются грубый мешок или корзина, висящая через плечо, и небольшие грабли. Они ворошат, перебирают и исследуют мусорные ящики самым тщательным образом, при помощи граблей вытаскивая и складывая в свои корзины все, что находят, с той же легкостью, с какой китаец орудует палочками для еды.
Париж – это город централизации, а «централизация» и «классификация» тесно связаны между собой. В самом начале, когда централизация становится фактом, ей предшествует классификация. Все вещи, которые схожи между собой или аналогичны друг другу, группируются, и в результате возникает единое целое, или центральная точка. Мы наблюдаем явление множества длинных рук с бесчисленными щупальцами, а в центре возвышается гигантская голова с острыми глазами, глядящими во все стороны, ушами, обладающими острым слухом, и жадным ртом, поглощающим все.
Другие города напоминают птиц, зверей и рыб, обладающих нормальным аппетитом и пищеварением, и только Париж являет собой апофеоз осьминога. Продукт централизации, доведенной до абсурда, он по справедливости уподоблен дьявольской рыбе, и это сходство ничуть не более любопытно, чем сходство их пищеварительного аппарата.
Те умные туристы, которые, отдав свою индивидуальность в руки господ Кука или Гейза[88], «осматривают» Париж за три дня, часто удивляются, как это получилось, что тот обед, который в Лондоне стоил бы шесть шиллингов, можно получить за три франка в кафе Пале-Рояля. Они перестанут удивляться, если подумают о классификации, основанной на теоретической особенности парижской жизни, и выстроят все вокруг того факта, который породил тряпичника.
Париж в 1850 году не был похож на сегодняшний Париж, и те, кто видел Париж Наполеона и барона Османа[89], вряд ли поймут обстановку в нем сорок пять лет назад.
Тем не менее среди прочих неизменных вещей сохранились районы, куда свозят отходы. Мусор – это мусор в любой стране мира, в любом веке, и кучи мусора любой семьи совершенно одинаковы. Поэтому путешественник, который посещает окрестности Монружа, может без труда перенестись в своем воображении в 1850 год.
В этом году я на долгое время задержался в Париже. Я был сильно влюблен в одну юную леди, которая, хоть и отвечала на мою страсть, настолько подчинялась желаниям своих родителей, что пообещала им не видеться и не переписываться со мной в течение года. Я тоже был вынужден подчиниться этим условиям в смутной надежде добиться одобрения ее родителей. Во время этого испытательного срока я обещал не появляться в стране и не писать моей любимой, пока не истечет год.
Естественно, время для меня тянулось долго. Никто из моих родственников или окружения не мог ничего сообщить мне об Элис, и никто из ее родных, должен с прискорбием заявить, не проявлял щедрости и не присылал мне хоть изредка утешительных вестей о ее здоровье и благополучии. Я провел шесть месяцев, путешествуя по Европе, но так как меня слабо развлекало путешествие, я решил поехать в Париж, где по крайней мере мог бы легко получить вызов из Лондона в том случае, если удача призовет меня туда раньше назначенного срока. Идея, что «надежда, долго не сбывающаяся, томит сердце»[90], никогда еще не получала лучшего подтверждения, чем в моем случае. В дополнение к постоянному стремлению видеть лицо любимой меня мучило гнетущее опасение, что, когда придет время, какой-нибудь несчастный случай помешает мне доказать Элис, что я никогда на протяжении этого испытательного срока не предал ее доверия и своей любви. Таким образом, каждое приключение, в которое я пускался, приносило само по себе острое удовольствие, так как было чревато возможными последствиями,