пару-тройку настоящих обрубков. Ты, кстати, знаешь, что по нашим законам ампутированные конечности запрещено сжигать в крематориях?

– Почему?

Она пожала плечами.

– Россия, – сказала так, словно это все объясняет. – Поэтому медработники подбрасывают ампутированные руки и ноги в гробы к умершим бездомным. Представь только: хоронят какого-нибудь безымянного бомжа, и в ноги кладут ему еще парочку рук и ног, только чужих. Изначально Паша делал эту свою инсталляцию именно для того, чтобы привлечь внимание к этой идиотской бюрократической яме, но потом заигрался, и, эмм, получилось вот это.

– Слушай, давай сменим тему, а то меня подташнивает уже.

Домой идти не хотелось, но погода портилась, поднялся сильный ветер, и мы свернули в ближайший кинотеатр. Ходить в кино с киношником – это отдельный аттракцион: они всегда комментируют происходящее на экране: грим, монтаж, сюжетные дыры. В любой другой ситуации меня бы это раздражало, но Саша всегда так интересно рассказывала о съемочном процессе, что ее метакомментарии часто были интереснее самого фильма. В тот день нам повезло – сначала мы попали на какой-то тупорылый гангстерский, прости-господи, боевик с Райаном Гослингом, ну, знаешь, из тех, где бандит с десяти метров палит по герою из автомата Томпсона и не может попасть, а потом злодей вместо того, чтобы добить поверженного героя, толкает долгую речь, дожидаясь, пока герой очухается и прикончит его. Такие штуки. Следующим в расписании значился «Престиж» с Кристианом Бейлом – в рамках ретроспективы фильмов Кристофера Нолана, – и мы пошли и на него тоже. Саше фильм понравился, а я была в ярости. Помню, мы вышли из кинотеатра и, шагая по Фрунзенской набережной, спорили о том, какие именно сценарные приемы допустимы в кино. Я утверждала, что близнецы и двойники – это ужасное клише еще со времен Уилки Коллинза; Саша была не согласна: любое клише можно обыграть и обновить, утверждала она, тут важен талант и подход.

Небо и без того цвета мокрого алюминия стало темнеть, с севера наползали тучи. Ветер – холодный, лютый – рвал плащи с прохожих и поднимал пыль с асфальта. Настоящая пыльная буря. Осенние листья, обрывки газет – все взмыло в воздух. В глаз мне попала соринка, Саша за руку отвела меня в сторону, в подворотню, под арку. Минуту оттягивала мне левое веко, искала соринку. Сосредоточенно, с видом гроссмейстера, обдумывающего важный ход. Мы почти касались носами.

– У тебя изо рта клубникой пахнет, – сказала я.

Она как-то странно на меня посмотрела. Убрала прядь волос с лица, взяла за подбородок. И вдруг поцеловала.

Егор

– Ты будешь великим композитором, – говорила мама.

Я не хотел ее разочаровывать.

Вообще, детство я помню плохо. Помню, болели запястья и пальцы – от постоянных уроков, тренировок, от игры на пианино. Я зубрил партитуры, учился играть их, и у меня даже мысли не было о том, что где-то за пределами класса фортепиано есть и другая жизнь.

Все изменилось, когда мне стукнуло двенадцать. Я прищемил пальцы дверью – сейчас уже не вспомню, как умудрился; возможно, даже специально, – и хотя переломов не было, врач хорошенько зафиксировал средний и указательный гипсом. Это был первый раз, когда я увидел живого врача. Или, во всяком случае, первый раз, когда запомнил встречу с ним. Полноватый, пахнущий марлей мужчина в белом халате. На голове – белая шапка, из-под которой на лоб падает седая прядь. Я наблюдал за тем, как он разглядывает снимок моей руки, – кости, суставы, белые на черном фоне; потом – как обрабатывает пальцы, фиксирует, обматывает бинтом и наносит гипс. И пока он разглядывал мои руки, я разглядывал его. Особенно врезались в память толстые, желтые, почти идеально квадратные ногти на больших пальцах.

– Мама сказала, ты пианист? – Изо рта у него пахло баклажанами или чем-то таким овощным.

Я кивнул.

– Не волнуйся, пальцы заживут, гибкость вернется, будешь как новенький.

И месяц я провел почти без тренировок, – вот тут и начались проблемы, потому что я впервые оказался на свободе – я был свободен от клавиш и нот. Первую неделю в гипсе музыка каждую ночь наполняла мои сны, и я просыпался в горячке, пытаясь записать ее. Но потом – потом словно перегорел, знаешь, так бывает: какое-то чувство наполняет тебя, но если не находит выхода – выдыхается, гаснет. Петро все так же водил меня на занятия, потом, когда сняли гипс, все вроде бы вернулось на круги своя, и я продолжил тренировки, каждый день, каждый день, каждый день, сочинял, сочинял, сочинял, импровизировал, сочинял, записывал, сочинял, совершенствовал свое мастерство. И в то же время все было иначе, тот месяц, проведенный в гипсе, все изменил: я узнал, что там, за пределами партитурного листа, тоже есть жизнь. И она тоже может быть яркой и интересной, иногда даже более яркой, чем ноктюрны Шопена.

Я долго держал свое откровение в тайне, боялся признаться, расстроить маму. Я продолжал сочинять и ходить на занятия, готовился к поступлению в консерваторию и даже дал свой первый концерт на радио «Классика-ФМ», а потом – интервью, на котором говорил именно то, чего от меня ждали. И все же мой преподаватель заметил изменения: у меня начались проблемы с концентрацией внимания, мои импровизации становились все более простыми и, как он говорил, «механистичными».

– Ты плохо себя чувствуешь? Не заболел? – спрашивала мама.

Я бормотал что-то в ответ, не мог признаться ей, что не хочу посвящать жизнь музыке и что все эти ежедневные занятия нагоняют на меня тоску. Тогда, в двенадцать лет я еще толком не знал, чего хочу, но мне нравилась математика, я с легкостью умножал в уме пяти-шестизначные числа и часто хвастался перед Петро своими способностями.

– Вот это да, малек! У тебя в голове не мозг, а ядерный реактор! – говорил он, когда я в уме за пятнадцать секунд решал уравнение, на которое он тратил полдня и кучу черновиков. – Только маме не говори, – добавлял он.

Я помню, как однажды зашел к Петро в комнату и вдруг, удивив самого себя, сказал:

– Я не хочу быть пианистом.

Петро обернулся, за ухом у него был карандаш. Он смотрел на меня, ожидая, что продолжу, но я молчал.

– И? – спросил он.

Я рассказал ему, как месяц, проведенный в гипсе, без музыки, что-то изменил во мне. И удивив самого себя, я разрыдался. Петро притянул меня к себе, обнял за плечи.

– Ты чего, малек? Ну не хочешь и не хочешь. Хрен с ней, с музыкой. Подумаешь, трагедия.

– Да, но мама, – бормотал я, шмыгая носом. – Она же верит в меня.

– Ну да, мама расстроится. Но это ведь твоя жизнь, верно?

С мамой было сложно. Ее книга сказок, «Путешествие камней», напечатанная тиражом в 880 экземпляров, так и не нашла читателей

Вы читаете Центр тяжести
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату