Жертвенности во мне нет совсем, зато жалости столько, что дышать трудно, поэтому вместо ответа я кладу перед ним раскрытый блокнот.
– Можно?..
Я киваю. Странно видеть в этих руках вещь, принадлежащую мне. Он почти не уделяет внимания портрету брата, зато подолгу рассматривает мои дома. С ним удивительно легко молчится – как с человеком, которому все уже сказано.
– Так тебе нужен Герман, – произносит он, бережно перелистывая страницу за страницей. – Не уверен, что он будет рад тебя видеть. В последнее время он вообще никому не рад.
– Из-за Виолетты?
Он впервые смотрит прямо на меня. Я выдерживаю это, ухитрившись не отвести взгляд, и даже подаюсь вперед, как ищейка, учуявшая запах добычи.
– Герман знает ее убийц?
– Ты случайно не из полиции?
Я не успеваю ответить – за меня это делают знаки рейсте. Он смотрит на них дольше, чем на все остальное, со смешанным выражением удивления и боли, а после захлопывает блокнот и возвращает его мне.
– Жди здесь. Скажу ребятам, что репетиция отменяется.
Он исчезает за секретной дверью, а я устремляюсь в туалетную комнату. Сдираю накладные ресницы. Давлю на кнопку дозатора, размазываю по лицу жидкое мыло и смываю пену чуть теплой водой из-под крана. Мой макияж превращается в боевую индейскую раскраску. Чтобы избавиться от нее полностью, приходится умыться еще несколько раз. Теперь я вижу в отражении хоть и украшенное потеками, но знакомое лицо.
Музыкант уже стоит у дверей с курткой в руках и растерянно оглядывает посетителей. Только когда я останавливаюсь рядом, на его губах пробивается робкая улыбка узнавания.
Мы выходим на улицу. Сейчас нужно будет ждать на остановке, и каждый из этих людей станет смотреть на него и на меня, на меня и на него, и гадать, что же случилось с его лицом и с моей головой (раз я рядом), и полбеды, если все это будет происходить молча.
Он талантлив и наверняка красив внутренне, возражаю я себе, но тут мы направляемся к скромно стоящим в отдалении белым «Жигулям», и становится ясно, что публичное порицание отменяется, от меня всего-то и требуется, что сидеть и помалкивать – думаю, так будет лучше для нас обоих.
Поначалу все идет по плану: за окном плавно проносятся улочки, магазины и парки, невнятно бормочет радио, у меня есть время, чтобы подумать о предстоящем разговоре с Германом Террановой. В голове мелькают совершенно нежелательные варианты развития событий. «Я видела, как ты прошел сквозь стену старого форта». – «Девушка, не знаю, что вы употребляете, но с этим пора завязывать». – «Три года назад моя бабушка ушла в стену и не вернулась». – «Советую больше никому об этом не рассказывать. А то сами знаете…» Стоит только умолкнуть бестолковому внутреннему диалогу, как на смену ему приходит скрипучий голос графини Томской, а затем злобная ухмылка Пиковой Дамы, столь отчетливая, что впору браться за карандаш.
Его голос врывается в мое затянувшееся безумие подобно сквозняку из распахнутой форточки.
– Так какой из рейсте – твой?
Я пытаюсь понять смысл вопроса, но безуспешно, в чем откровенно и признаюсь:
– Не знаю.
– У Германа – Рейсте Дверей. Вио могла снимать боль.
Еще одна рейстери! Мертвая рейстери. Выходит, каждый из этих знаков несет определенный смысл, но мне известно только то, как они пишутся.
– Физическую боль, конечно. Кроме той, что причиняла сама.
В его голосе столько горечи, что я невольно оборачиваюсь. Обезображенная часть лица не видна, поэтому взгляд дается мне относительно легко.
Я замечаю, как дрожат его руки. На пластиковой оплетке руля темнеют влажные следы. Похоже, он думает, что я дружу с этой девушкой, иначе чем еще объяснить такой всплеск откровенности?
– Я привел Вио с улицы. Ей там было не место. Герман почти не покидает комнату, поэтому я не видел в нем угрозы… Инъекции стали не нужны – Вио справлялась лучше. Она всегда была рядом. Я брал ее с собой на концерты. Мы возвращались домой, она готовила ужин. Она принесла в наш дом уют. Мне даже казалось, что мы семья… я не делал предложение только потому, что боялся показаться нетерпеливым. Нужно было дать ей время привыкнуть к тому, что я… – Он машинально проводит пальцами по лицу и снова берется за руль. – А потом она стала пропадать. На ночь, на сутки, на несколько дней…
Либо мы выехали за черту города, либо это какой-то отдаленный его район – пейзаж за окном пестрит покосившимися избами, заваленными хламом дворами и спутниковыми тарелками на гнилых фасадах, намекающими то ли на состоятельность хозяев, то ли на их пламенную любовь к телевидению. Я бросаю взгляд на часы – почти девять вечера, но светлых окон – по пальцам пересчитать, зато в заброшке, едва напоминающей немецкую кирху, весело пылает костер. Знать бы, куда мы едем… Но я боюсь спугнуть удачу, поэтому просто ворочаюсь в кресле и вздыхаю.
– Она уходила и возвращалась. Где и с кем была, не объясняла, говорила только, что ничего мне не должна, что не пленница здесь и имеет право жить как ей нравится. Мы страшно ругались. Я угрожал разлукой. В ответ она бросала, что без нее я сдохну. Она была права.
Наконец машина сворачивает во двор, при виде которого мне хочется хлопнуть дверью и сбежать.
К дому ведет почти незаметная в темноте тропинка, по обе стороны от нее – заросли сухого кустарника высотой в мой рост. Бряцает щеколда. Мы идем дальше. За деревянной калиткой, которую при желании можно выбить пинком, скрывается небольшой участок, густо поросший крапивой. Дом кренится набок, от падения его удерживает лишь толстый ствол гигантского дерева. Узловатые ветви склоняются до самой крыши и нависают над ней беспокойной кроной.
Музыкант поднимается на веранду.
Щелчок выключателя – и над крыльцом вспыхивает железный фонарь. Теплый оранжевый свет обрисовывает кресло-качалку с рваным сиденьем. Рядом растопырил тонкие ножки шахматный столик. Доска для игры почти выцвела, на некогда белых полях темнеют следы сигаретных ожогов.
Пока он возится с замком, я терпеливо жду, опираясь на влажные перила. За домом скрывается еще одна постройка – поначалу я приняла