Стоит заметить, что они — самые обычные люди. У кого семья, кто служит тоу’руну, а кто, возможно, сейчас слушает меня. Вы можете даже быть знакомы, ага, но едва ли заподозрите, что у вашего дражайшего друга или члена семьи давно помутился рассудок. Культисты живут своей верой. Почему же? Да потому, что прочие хранители, так они думают, отвернулись от них, и лишь один смог принять. Они точно нелюбимые дети, которых наконец заметило создание, чей облик сохранился разве что на страницах книг.
У Атума нет фигуры в церквях. Он такой же, как они.
Я щелкаю пальцами, вскидываю руки, и меня тут же оттаскивают в сторону — эти незнакомые культисты, пахнущие пряностями, свежим хлебом и не самой дешевой выпивкой. Не успеваю испугаться, как меня подводят к заваленному яствами столу. Вы когда-нибудь видели, чтобы одно мясное блюдо стояло на другом? Иначе то, что предстало передо мной, описать не могу. Свободного места нет: где птица лежит, где нога свиная, где соленья в плошках. А на полу — пузатый, еще не открытый бочонок траува.
Прежде чем один из мужчин делает широкий жест, я хватаю со стола кусок жаркого и сую в рот, затем облизываю пальцы. Я давлюсь — настолько давно не ела мяса, что остановиться не могу, — кашляю, и тут же получаю одобрительный хлопок по спине. Оборачиваюсь и вижу прячущуюся в бороде улыбку. «Не бойся, — будто бы говорит она, — ешь». И я ем. А вокруг — ни единого смешка, никакого слова недоброго. Смотрят незнакомцы да придвигают ближе миски и тарелки.
— Проголодалась, — наконец-то басит один.
— Малышка, — ласково произносит другой.
Я киваю только, обгладывая длинную птичью кость.
— Кто довел тебя до жизни такой? — спрашивают, и я понимаю, что причмокиванием да урчанием не отделаюсь. А потому говорю:
— Так семьи нет. Одна я совсем. — Я жмурюсь и тянусь к деревянной кружке, в которую долговязый энис, один из тех, что не имеют ни острых ушей, ни крыльев, самый обычный человек, уже наливает траув. — Вот и танцую тут.
Тот, который поинтересовался, кивает. Видать, здесь он уже бывал, оттого и знает, чем я зарабатываю, а возможно, — и что ночую, где придется. Иногда прямо тут, под столами да за стойкой прячусь, чтобы в тепле выспаться. Если повезет, в чужие дома и пристройки забираюсь, а если нет — так и сено сойдет. Всяко лучше, чем на голой земле валяться.
— Неужто никто крышу над головой не предложил? — ахает немолодая женщина и ладонь на сердце кладет. Да только жест этот ненастоящий, пустой. Она просто хочет, чтобы окружающие не считали ее безучастной.
— Кому оно надо? — выдыхаю, с трудом оторвавшись от кружки, и облизываю губы. — Вот вы бы меня к себе взяли?
— Взяли бы, — отвечает за нее кто-то.
Давлюсь траувом, бью кулаком в грудь, чтоб откашляться, и вижу: с десяток глаз смотрят, словно ответа ждут. Только женщина та окно решетчатое изучает, жалеет уже, что меня поддержала.
— Мне-то от этого что? Вам будто рот лишний нужен. — Я стараюсь, чтобы голос мягче звучал, да только все равно усмешка чувствуется. — А тут меня знают. И платят, хоть и мало.
— Ты голодать не будешь, — говорит бородач и вновь дарит мне улыбку. — И под небом открытым ночевать не придется. Атум не забывает детей своих…
— Как мы не забываем своих сестер и братьев, — подхватывают остальные.
Желание в лицо рассмеяться все сильнее. Они думают, я стану частью чужой семьи, когда даже частью своей не стала.
— Так я и без того не бедствую. Понимаю, вы помочь хотите. Да только не знаю, чего от вас ожидать. И почему это именно я вам понадобилась?
— Чем больше нас, тем лучше, — звучит над левым ухом.
— Мы держимся друг за друга. И каждый что-то свое вносит. Кто зарабатывает хорошо, кто готовит. Есть плотники и мастера оружейные, — продолжает энис.
— Ты же танцуешь хорошо. Тебя знают и любят. Только это нам и надо. Танцуй.
— И неси нашу веру.
Я долго говорю с ними. Хочу удостовериться, что от меня больше ничего не потребуется: просто делать то, к чему привыкла, получать удовольствие, деньги, а иногда привлекать внимание к тем, кто будет сопровождать меня. И кажется поначалу, что повезло пустой родиться — без хранителя. Ведь мне удалось найти не только угол, где спать смогу, и еду, но и людей, которые хотят принять меня к себе. Потому что я такая же.
Ненужная.
К концу дня я знаю каждого из них по имени. Знаю и то, что среди членов культа нет ни одного галлерийца, поэтому в их глазах я выгляжу эдакой диковинкой. Они непринужденно общаются, стараясь не затрагивать малоприятные темы: расспрашивают о чём-то, но если видят, что отвечать не хочу, не настаивают. И я расслабляюсь. Меня почти не трогают — я сразу даю понять, что прикосновения неприятны, — и не учат жизни. На каждое «нет» находится слово легкое, шутка беззлобная, отчего разговор не прерывается неловким молчанием.
Меня поят траувом, и я, забыв об осторожности, рассказываю, как сбежала из дома. Культисты слушают, а Элгар — тот самый добродушный бородач — говорит, что я вижу больше, чем следует. Он оставляет на моем лбу узор, похожий на распустивший длинные лепестки цветок. У меня дрожат губы. Наплевать, что рисунок сделан с помощью зеленой мази от ран — главное, Элгар знает значение символа. Этого вполне достаточно, чтобы, пусть и не вслух, мысленно, благодарить его.
Поэтому когда меня спрашивают, пойду ли я с ними, — я соглашаюсь. После огромного количества выпитого ноги не держат; меня ведут, обхватив за пояс, и я даже не сопротивляюсь. Едва ли Элгар станет думать о том, как бы ущипнуть за