Он опускает топор на плечо. Ладонь в покрытой железными пластинами перчатке проводит по измятому лицу, точно пытаясь смахнуть с него что-то. И тут внезапно для себя замечаю, что этот большой человек улыбается мне. Его улыбка так привычно, так знакомо прячется в бороде.
Губы дрожат. Я вновь падаю, закрываюсь руками и громко, забыв, что на меня вновь смотрят все, рыдаю. Прижимаюсь лбом к коленям и жалею… жалею, что не могу исчезнуть в одном месте и появиться в другом, как делал когда-то Голос. Я готова отдать многое за этот дар. Но как не смог он защитить от удара в спину, так не спасет и меня от того, что слишком глубоко врезалось в память. И я просто пытаюсь попросить, чтобы большой человек не улыбался так. Не улыбался, как делал это другой, уже наверняка мертвый мужчина. Пытаюсь, но лишь негромко скулю и впиваюсь когтями в кожу.
Я все еще хочу жить — слишком труслива, чтобы, как братья, которых мне больше не позволено так называть, принять гибель. Не понимаю только, что же делать? Ведь я чувствую запах крови, слышу крики, которых нет. И вижу мертвого человека. Он глядит на меня так тепло, что я ненавижу его еще больше. За то, что теперь никогда не смогу поговорить с ним.
Элгар, ты ведь чувствовал то же самое?
— Мой господин… — звучит все тот же мягкий голос, но резко обрывается, когда большой человек спешивается.
Меня подхватывают на руки. Металл царапает предплечье и бедро, холодит щеку. Что происходит? Не знаю. Спрашивать нет ни сил, ни желания. Я вцепляюсь в рукав, кое-как расплетаю тонкие нити, рву их и тихо ругаюсь. Добираюсь до коробочки с семенами, но вместо того, чтобы закинуть ее в рот, сминаю и выкидываю. С глухим стуком она ударяется о стену, падает, и кто-то — возможно, та самая рыжая, обезображенная шрамами женщина — наступает на это место.
Мы выходим за врата, и звуки стихают, а ветер приносит с собой новые запахи. Мне отчаянно хочется ринуться обратно, чтобы припасть к ладоням Голоса и попытаться отыскать Элгара. Отчего-то легче там, где остались павшие братья, где залит кровью пол, и алые капли так красиво и естественно лежат на изогнутых листьях. А меня уносят все дальше.
…Большого человека зовут Дарнскель. Красивое имя: Дарнскель, тоу’рун Лиррский. Меня вытащил из церкви правитель острова, так мне сказали. А еще сказали, что не вытравить изнутри то, что заложил Голос. Я уже заражена, и его учения — все, что слышала я за Половину, прожитую среди членов культа, — рано или поздно убьют меня, точно огневик. Не знают мужчины в броне, видать, что от убеждений, как и от маленькой коробочки, ломящейся от семян, довольно легко избавиться, если они не нужны.
В тот день я должна была покинуть Лирру навсегда, уплыть на большом корабле, но задержалась. Так решил Дарнскель, и я не смогла возразить. Не смогла ответить ничего.
…Тоу’рун крепко держит мою руку и говорит со мной. Он показывает Вайс, рассказывает многое, о чем я никогда не узнала бы сама. Всего этого я не запоминаю, потому что для меня существует только голос Дарнскеля, который пытается заглушить все остальные, назойливо шумящие в голове. Но этот спасительный голос пропадает, стоит переступить дверь моих покоев. Подумать только, Дарнскель снял мне комнату. И ни мне, ни остальным не понятны причины подобной доброты.
— Людей чувствую, — отвечает он на заданный прямо вопрос.
Я не могу говорить долго. Предложения больше напоминают исписанные клочки бумаги, по которым трудно разобрать, о чем ведется речь. Но Дарнскель понимает. Как понимает и то, почему не отвечаю я, а просто верчу головой и заламываю руки. Но он продолжает осторожно интересоваться.
Дарнскель не похож на тоу’руна. На лесоруба, охотника, даже на бондаря — похож. А вот на правителя — нисколечко. Потому что простой. Порой кажется, не доведет до добра его открытость.
— А если… плохой? — почти глотаю окончание и, склонив голову, продолжаю: — Или я?
Меня вновь понимают и не переспрашивают.
— Я не прожил бы сотни Половин, если б доверял слепо. А ты…
Мы сидим за большим деревянным столом, и вокруг нас в шумном заведении нет никого. Смущает людей как присутствие стражи, так и топор в ногах тоу’руна — тот с ним почти не расстается. И все равно, разойдясь по углам, народ слушать пытается: не каждый же день правителя в дешевой забегаловке Вайса встретить можно. А на меня поглядывают с сочувствием, как на больного, готового вот-вот в Пак’аш отправиться. Прознали как-то, что я с культом связана, что выжила, и теперь раздумывают, как долго этот груз на себе тащить смогу.
— Культ не сумел отравить тебя. — Дарнскель протягивает мне тарелку, но я отодвигаю ее. — Думаешь, мало я видел таких? В большинстве своем дети не знают, что такое смерть. А потому не боятся.
— А. — Беру кусок хлеба и мну его пальцами. Есть не тянет. Как не тянуло и день назад.
— Я вижу в тебе надежду.
Как жаль, что ее не вижу я.
— Почему держите? — Протягиваю скатанный из мякиша шарик, и Дарнскель с улыбкой принимает его. — У вас… дел нет?
Он смеется, опустив голову, отчего длинные волосы скрывают его лицо. Хочется потянуться, убрать их, взглянуть на улыбку. Будто бы это поможет вырвать из Пак’аш покойного. Порой кажется: вижу Элгара, слышу. И то ли плакать хочется, то ли радоваться.
Оказывается, мне очень нравятся улыбки, которые прячутся в бороде. Только не говорите об этом Гарольду, ага?
— Взгляни на тех, кто позади. — Я вытягиваю шею и начинаю беззастенчиво рассматривать сидящих на противоположной стороне зала людей, а Дарнскель продолжает: — Они разорвут тебя, как только появится такая возможность. Людям проще, когда есть виноватый.
Он прав: в чужих глазах я — жертва, бедная обманутая девочка. И я останусь такой, пока окружающие верят, что выжил кто-то еще. Когда же они примут правду, весь накопленный гнев обрушится на меня, неважно, причастна я к гибели невинных или нет. Чудовищем меня делают не поступки, а знаки