Или же совсем великое!
„Свобода приходит нагая, бросая на сердце цветы, и мы, с нею в ногу шагая, беседуем с небом на ты. Мы воины, смело ударим рукой по суровым щитам: да будет народ государем всегда навсегда здесь и там. Пусть девы поют у оконца меж песен о древнем походе о верноподданном солнца самосвободном народе…“[115].
Многие из нас именно так моделировали эпоху.
Мы с будетлянином питались молоком, которое пили из большой китайской вазы, так как другой посуды в этой бывшей барской квартире не было, и заедали его черным хлебом.
Председатель Земного шара не выражал никакого неудовольствия своим нищенским положением. Он благостно улыбался, как немного подвыпивший священнослужитель, и читал, читал, читал стихи, вытаскивая их из наволочки, которую всюду носил с собой, словно эти обрывки бумаги, исписанные детским почерком, были бочоночками лото.
Он показывал мне свои „доски судьбы“[116] – большие листы, где были напечатаны математические непонятные формулы и хронологические выкладки, предсказывающие судьбы человечества.
Говорят, он предсказал Первую мировую войну и Октябрьскую революцию.
Неизвестно, когда и где он их сумел напечатать, но, вероятно, в Ленинской библиотеке их можно найти. Мой экземпляр с его дарственной надписью утрачен, как и многое другое, чему я не придавал значения, надеясь на свою память. Несомненно, он был сумасшедшим. Но ведь и Магомет был сумасшедшим. Все гении более или менее сумасшедшие.
Я был взбешен, что его не издают, и решил повести будетлянина вместе с его наволочкой, набитой стихами, прямо в Государственное издательство. Он сначала противился, бормоча с улыбкой, что все равно ничего не выйдет, но потом согласился, и мы пошли по московским улицам, как два оборванца, или, вернее сказать, как цыган с медведем. Я черномазый молодой молдаванский цыган, он – исконно русский пожилой медведь, разве только без кольца в носу и железной цепи.
Он шел в старом широком пиджаке с отвисшими карманами, останавливаясь перед витринами книжных магазинов и с жадностью рассматривая выставленные книги по высшей математике и астрономии. Он шевелил губами, как бы произнося неслышные заклинания на неком древнеславянском диалекте, которые можно было по мимике понять примерно так:
„О, Даждь-бог, даждь мне денег, дабы мог я купить все эти драгоценные книги, так необходимые мне для моей поэзии, для моих досок судьбы“.
В одном месте на Никитской он не удержался и вошел в букинистический магазин, где его зверино-зоркие глаза еще с улицы увидели на прилавке „Шарманку“ Елены Гуро и „Садок судей“ второй выпуск – одно из самых ранних изданий футуристов, напечатанное на синеватой оберточной толстой бумаге, посеревшей от времени, в обложке из обоев с цветочками. Он держал в своих больших лапах „Садок судей“, осторожно перелистывая толстые страницы и любовно поглаживая их.
– Наверное, у вас тоже нет денег? – спросил он меня с некоторой надеждой.
– Увы, – ответил я.
Ему так хотелось иметь эти две книжки! Ну хотя бы одну – „Садок судей“, где были, кажется, впервые напечатаны его стихи. Но на нет и суда нет.
Он еще долго держал в руках книжки, боясь с ними расстаться. Наконец он вышел из магазина еще более мешковатый, удрученный».
Брунсвик – его прототип ваятель Осип (Иосель Аронович) Цадкин (1890-1967). Катаев рисует вот такой его портрет: «Он стоял передо мною, как всегда чем-то разгневанный, маленький, с бровями, колючими как креветки, в короне вздыбленных седых волос вокруг морщинистой лысины, как у короля Лира, в своем синем вылинявшем рабочем халате с засученными рукавами, с мускулистыми руками – в одной руке молоток, в другой резец, – весь осыпанный мраморной крошкой, гипсовой пудрой и еще чем-то непонятным, как в тот день, когда я впервые – через год после гибели Командора – вошел в его студию».
Цадкин родился 14 июля 1890 г. в Витебске. По сведениям самого скульптора, его отец – Ефим Цадкин, крещеный еврей и профессор классических языков в Смоленской семинарии, мать – София Лестер – происходила из семьи шотландских кораблестроителей. С 1905 г. Осип Цадкин учился в английской художественной школе, для чего переехал к родственникам на север Англии. Затем перебрался в Лондон, где учился в Политехнической школе и посещал Британский музей. В 1910 г. обосновался в Париже на Монпарнасе, работал в «Улье» («Ла Рюш»). В 1911 г. его работы выставляются в Осеннем Салоне и Салоне независимых. Дружил с Аполлинером, Брынкуши (Бранкузи), Пикассо, Бурделем, Матиссом, Делоне, Модильяни, выставлялся в Берлине, Амстердаме, Лондоне.
Так же, как Катаев, участвовал в Первой мировой войне, отравился газами и демобилизован в 1917 г.
«Я сделался свидетелем недолгой славы Брунсвика. Кажется, его звали именно так, хотя не ручаюсь. Память мне изменяет, и я уже начинаю забывать и путать имена». На самом деле, память у Катаева отменная. И тут перед нами открывается другая тайна. В романе Брунсвику уделяется роль скульптора, который призван создать скульптуры друзей Катаева, то есть сохранить их для истории, дав им новую жизнь в каком-то необыкновенном светящемся, возможно инопланетном, камне. Функция, которую писатель делит со скульптором, приглашая его таким образом в соавторы. Скорее всего, такая щедрость неслучайна и допустимо предположение, что на самом деле Брунсвик – собирательный образ, что-то в нем от Цадкина, а что-то от самого Катаева.
Впрочем, вернемся к Цадкину. «Его студия, вернее, довольно запущенный сарай в глубине небольшого садика, усеянного разбитыми или недоконченными скульптурами, всегда была переполнена посетителями, главным образом приезжими англичанами, голландцами, американцами, падкими на знакомства с парижскими знаменитостями. Они были самыми лучшими покупателями модной живописи и скульптуры. У Брунсвика (или как его там?) не было отбоя от покупателей и заказчиков. Он сразу же разбогател и стал капризничать: отказываться от заказов, разбивать свои творения.
У него в студии всегда топилась чугунная печурка с коленчатой трубой. На круглой конфорке кипел чайник. Он угощал своих посетителей скупо заваренным чаем и солеными английскими бисквитами. При этом он сварливым голосом произносил отрывистые, малопонятные афоризмы об искусстве ваяния. Он поносил Родена и Бурделя, объяснял упадок современной скульптуры тем, что нет достойных сюжетов, а главное, что нет достойного материала. Его не устраивали ни медь, ни бронза, ни чугун, ни тем более банальный мрамор, ни гранит, ни бетон, ни дерево, ни стекло. Может быть, легированная сталь? – да и то вряд ли. Он всегда был недоволен своими шедеврами и разбивал их на куски молотком или распиливал пилой. Обломки их валялись под ногами среди соломенных деревенских стульев. Это еще более возвышало его в глазах ценителей. „Фигаро“ отвела ему две страницы. На него взирали с обожанием, как на пророка.
Я был свидетелем, как он