Отец поднялся со стула, подошел к столу стенографистки.
– Садись!
Отец опустился на еще теплый стул.
– На! Возьми!
Отец скосил взгляд. Борис Викентьевич одной рукой протягивал остро наточенный ланцет, а другой быстро перевернул листок бумаги, и на стол легла фотография стенографистки.
– Это, Миллер, наша с тобой Рогозина. Зиночка. Белочка наша. Орешками – щелк! Возьми ланцет! – Борис Викентьевич навис над отцом. – Я кому сказал, сука?! Бери! Бери и делай!
Мой отец нерешительно взял ланцет.
– Почему я? – спросил он.
– Сказать? Скажу… – Рука Бориса Викентьевича мягко легла на плечо отца. – Ты остался один. Твой батюшка вчера преставился. Мои соболезнования!
У отца перехватило дух, но тут Борис Викентьевич схватил отца за шею и пригнул к столу.
– Делай! Если получится… Если получится! Ты еще своего счастья не знаешь, дурак!
Сейчас таким или примерно таким я вижу прием своего отца на службу. Его взяли на фук, хотя оснований для блефа у Бориса Викентьевича было предостаточно. Отец мой поддался, и после этого ему уже деваться было некуда. Органам – вернее, некоторым особенно прозорливым сотрудникам – отец был нужен. Эти сотрудники – Борис Викентьевич вряд ли действовал на свой страх и риск, по своей собственной инициативе – собирались на полную катушку использовать дар моего отца. И использовали.
Однако же, когда приведенная отцом женщина шарила у меня в брюках, история с отцовским поступлением на службу виделась мною несколько иначе. Тогда я еще не был свободен от юношеских иллюзий (свободен ли я от иллюзий сейчас – вопрос другой), тогда отношение мое к органам было еще отношением всех прочих, замешенным на страхе и безотчетном уважении. Мои друзья, у которых обязательно хотя бы один из родственников был репрессирован, как ни странно, тоже пребывали в таком состоянии.
Только что я избежал суда и тюрьмы, только что мои школьные друзья, ждавшие моего осуждения, – им почему-то хотелось, чтобы я пострадал, – все как один от меня отвернулись, женщина сжимала меня, причиняя скорее боль, чем удовольствие, а я сидел и думал, что мой отец начал службу в органах то ли по путевке комсомола, то ли по набору среди рабочей молодежи.
Но отец мой никогда не был ни комсомольцем, ни рабочей молодежью. В комсомол в его годы не брали всех подряд, на рабочего он не тянул. Да и не хотел.
Он был потомственным фотографом. И его отец, и его дед были фотографами. Никем иным он стать не мог: как-никак традиции, как-никак даже у обрусевших остзейских немцев было несколько иное отношение к воле родителей. Мой отец пошел по стопам своего отца, точно так же как его отец – по стопам своего.
Меня же отец пытался направить по пути иному. Теперь мне ясно: он справедливо опасался, что дар перейдет по наследству ко мне, так же как сам он унаследовал его от моего деда. Опасался, но все-таки в глубине души любопытствовал: как я разберусь с даром? На что его употреблю? Выдержу ли его груз? Он-то использовал дар на всю катушку. Ведь не мог же он не допускать, что его способности, пусть частично, передадутся и мне. Вполне вероятно, что если бы я послушался отца, поступил бы в институт, стал бы инженером – отец уговаривал меня поступить в «керосинку», – то унаследованный дар проявился бы случайно, слишком поздно или не проявился бы вовсе.
– Ты тоже фотографируешь? – спросила наконец женщина, заметив полную мою апатию.
Она потянулась рукой к столу, взялась за ножку бокала.
– Да… – ответил я. – Только отцу это не нравится. Он не хочет, чтобы я был фотографом…
– А кем хочет? – Она отпила из бокала шампанского.
– Он хочет, чтобы я стал инженером…
– Хорошая профессия! – усмехнувшись, одобрила она и закурила сигарету «Фемина», вставив ее предварительно в янтарный мундштук.
Мне тоже хотелось курить, но я боялся, что вернется отец и застанет меня за этим занятием. Она щелчком подтолкнула ко мне красную пачку. Словно читала мои мысли.
– Кури! – сказала она.
Мы покурили вместе. Я делал слишком глубокие затяжки, и голова моя закружилась.
– Покурил? – спросила она.
– Да… – Я затушил окурок.
– Ну тогда сфотографируй меня! – С этими словами она поднялась.
Мы пошли в мою комнату, я открыл шкаф, достал подаренную отцом «Москву-5». Женщина стояла рядом и бесстрастно смотрела на меня.
– Лучше было бы взять отцовский «Лингоф» со штативом. И его софиты. А то у меня тут пленка недостаточно чувствительная, – сказал я.
– Ага! – Она кивнула, забрала у меня камеру, толкнула на постель.
Я был ей совершенно неинтересен, но ее нанял мой отец: надо было отрабатывать. Она потрудилась немного, добилась нужного напряжения, задрала платье, сдернула с себя трусы, опустилась на меня.
Это было нечто большое и мокрое. Больше – никаких ощущений. Она отпрыгала на мне несколько дольше положенного: я кончил как бы тайком, ничем себя не выдав, все с тем же выражением лица, бывшим, наверное, беспредельно глупым.
Она наконец заметила, что скакать больше не на чем, слезла, запустила руку себе между ног, устучала каблуками в ванную.
Я сел и посмотрел на свой лобок. Я был весь мокрый, мне было холодно, противно. Я был трахнут, взят. Я натянул брюки, встал с постели, вышел в большую комнату.
Женщина уже стояла у стола и допивала шампанское.
– Будем фотографироваться? – спросил я и, кажется, улыбнулся, хотя был готов ее убить.
– В другой раз! – Она поставила бокал на стол, кинула в сумочку сигареты, пошла в прихожую.
– Открой мне дверь! – приказала она.
Я открыл, она потрепала меня по щеке, попросила передать привет отцу и исчезла.
Отец мой действительно не хотел, чтобы я пошел по его стопам. Но, видимо, что-то такое в нем сидело, какой-то остзейский архетип, в силу которого он не мог противиться желанию сына продолжить дело отца.
Подаренная отцом «Смена» была пробным камнем. Он хотел посмотреть, что я буду делать дальше, не оставлю ли я «Смену» пылиться на полке.
Я не оставил. Я носился с ней как угорелый, щелкал без устали, уверенный, что тот красивый план, который я видел, тот план, который несколько искаженным представал передо мной в видоискателе, обязательно окажется на пленке, а потом будет перенесен на бумагу. Так не получалось. Мои снимки даже не были ученическими. Они были настолько плохи, что отец, уже как профессионал, не мог вытерпеть подобного издевательства. Он начал мне помогать: сначала советами, потом и делом.
Меня же просто зачаровывали его пояснения, его рассказы. А о камерах отца, о его оборудовании я и не говорю. Трофейный «Цейс Икон» 6 х 9 с откидывающейся передней панелью. «Цейс Супериконта» с затвором «Компур» и пятью сменными объективами фирмы «Роденшток»! Но его гордостью был, конечно же, «Лингоф» с объективной панелью, с вращающейся в любой плоскости кассетой, с двойным растяжением меха, позволявшим достичь масштаб 1 х 1.
В свои нефтегазовые командировки мой отец отправлялся экипированный полностью: с палаткой, с бачками, с проявителем, водой и закрепителем, причем проявитель готовился им особенно тщательно, на дважды прокипяченной дистиллированной воде.
Помню, кто-то из тусовавшихся у комка на Шаболовке посоветовал отцу добавлять в проявитель – он вообще-то всегда пользовался «Родиналом» – бензол-сильвиновокислый натрий, 25 миллилитров 0,1- процентного раствора на один литр проявителя. Отец долго листал справочники, пришел к выводу, что совет хорош, пытался этот натрий достать, но не смог. Помню, он был так расстроен, что даже собирался