Наитошнотворнейшим каноном советского шпионского фильма был гадкий маленький мальчик, путающийся под ногами занятых дядек из закордонной разведки. Никакого роздыху и сна не давали эти твари засекреченным героям. Пионер Павлик на память срисовывал врагу секретный курс с капитанской карты. Гимназист Юра восемь раз перебегал линию фронта от красных к белым и старорежимным заговорщикам, чтоб узнать, в чем Сила и шпион ли Павел Андреич. Новорожденный пузырь чуть не срывал не ждавшему подляны Штирлицу отторжение Восточной Европы от буржуинской преисподни.

Все эти вихрастые недоразумения в пеленках-матросках-колготках будто являлись из будущей благолепной жизни, из песочниц и зоопарков, чтобы освятить жертву закованных в чужое обмундирование каменных гостей. Колокол ударил, и мир содрогнулся, когда через сопливую мамину радость протолкался седой косоротый заморыш в бушлате и остервенело шагнул на Тот Берег, к смертникам. Крещеное человечество, по взаимному уговору-умолчанию начавшее украдкой списывать непролазное четырехлетнее зверство на счет этих вот пупсов в колясках, беременных клуш на бульварах, горько рыдающих из-за мороженого бутузов и рисунков-мазилок «моя мама вагоновожатый» с не в ту сторону развернутой буквой «я», не знало, в какую графу пристроить это лязгающее зубами существо. Ивану Бондареву не нужны были солнечные бульвары и мороженое, а все, что осталось от его мамы, — осталось внутри. Солнце в брызгах и кони в яблоках стали далеким прошлым; треть своей неудавшейся жизни Иван мечтал о каленом эсэсовском кинжале с тиснением «Gott mit uns» и дымящимся ливером на клинке. Он остался жить только ради зверства, хриплого, крученого психопатического зверства; кованый, с излишествами крест в кадре перекособочился и встал наискосок. Больной убийством ребенок порол взрослым лезвием темноту оскверненной церкви и окруживших его демонов с гортанной речью — и не было с ним Бога, один только Gott, идол и праотец незваных душегубов. Этого мальчика нельзя было оставлять в живых. Вечная слава героям.

Аккурат в то самое шестидесятническое время была запущена акция «Пионеры-герои» по воспитанию красногалстучных орлят на образах святомучеников за пионерскую веру. Взяв за кальку дайджест популярного романа Льва Кассиля и Макса Поляновского о Володе Дубинине, идеологический синод подкорректировал святцы навечно занесенных в Книгу почета Всесоюзной пионерской организации и для пущей весомости добавил к перебитым ни за понюх расклейщикам листовок четырех Героев Советского Союза, из которых трое — Портнова, Котик и Казей — получили посмертные звания из воспитательных соображений соответственно через 13 и 20 лет после войны, а двое — Военный Герой Голиков и та же Портнова — к моменту подвигов пребывали во вполне совершеннолетнем, 17–18-летнем, возрасте и состояли в ВЛКСМ. По следам неучтенных героев разослали писателей на все руки — архивы копать, разукрашивать воробьиную биографию мертвых детей: любил бабушку, помогала по хозяйству, пал смертью храбрых в боях за свободу и независимость нашей Родины. «Герою чур погибать, а то не считается», — зло писал об этой серии покойный Алексей Ерохин. «Ребята молодцы, не трусы. Только вот воспитывать на их смертях новые поколения камикадзе — скотство. Дети должны есть малину и не убивать людей». Должны, конечно. Трудновато представить Ивана в охотку лопающим малину, не говоря уж о прятках-пятнашках. «Хорошо, что их назвали „пионеры-герои“, — писал дальше Леша. — „Дети-герои“ как-то не звучит. Ребенок-герой. Ужас».

Навряд ли Иван Бондарев успел в свои 12 дать торжественное обещание в каком-нибудь домике-музее имени товарища Артема. Он и был этот самый ужас и этот самый ребенок-герой.

Классифицируя цветы зла новейшей российской словесности, Виктор Ерофеев связал их с гуманистической стерильностью традиционного русского литпейзажа, на котором злаки казенной и оппозиционной прозы истово состязались в человеколюбии — кто кого перепрыгнет. Как официоз, так и диссиденчество чурались речей о врожденной низости человеческой природы, явленной как раз двадцатым русским веком наиболее полно и беспощадно. Оспаривая достоевскую максиму о благотворности страдания (еще в 1917 году поставленную под сомнение британским послом и резидентом «Интеллидженс сервис» в России Сомерсетом Моэмом), горе-злосчастье тьму за тьмой превращало славных добросердием русских человеков в равнодушных и эгоистичных скотов. Любопытно, что первым заглянул в темное нутро, в самые печенки настоящего страстотерпца именно ортодоксальный христианский гуманист Андрей Тарковский (художникам свойственно видеть и фиксировать в мире супротивное собственной вере).

В глазах великомученика Ивана угадал он такую бездну, адов колодец, черную дыру, что отшатнулся в оторопи. Критика после настойчиво писала, что не относящиеся, на первый взгляд, к сюжету поцелуйчики капитана Холина с Машей-медсестрой для строя картины крайне важны, а чем — предположить не решалась. А важны-то они были принципиальной антитезой убитой войною душе, маленькому судии, отрезанному ломтю, от какого не будет белому свету покоя, — и счастье человечества, что под его кинжалом с буковками пока еще копошится фашистская нелюдь, которая не вечна.

Затем камера все время и отвлекается от героя на присных — карася Гальцева, карябающего письмо маме, робкие дотрагивания Маши с Холиным в березняках, на папокарловскую тревогу Николая Гринько, начразведки, — чтоб только поменьше видеть этот сгусток каленой злобы, кишками чующий свою с человечеством раздельность и торопящийся побольше успеть за отсчитанный ему свыше срок. Танки, машины, орудия и серый подлесок заведомо списанной с довольствия человеческой нечисти, что превратила жизнь его в сон и сгинет вместе с ним в тартар, да следы чернильного карандаша на языке, по которым опознавали маленьких лазутчиков особисты вермахта.

В точном соответствии с тарковским пониманием греха, все его командиры и Вергилии — Катасонов, Холин, Грязнов — отдали Богу душу, оставив жить одного непричастного Гальцева. Но нет и не может быть суда на разведку армии за Ивановы подвиги и смерть жуткую-лютую: детство его кончилось вот на этом кузове с яблоками, на мамином сарафане да беге по воде в солнечных бликах. И кто рискнет поручиться, что канонизированные пионеры тоже были детьми? Что они не сверлили своих казнителей вещим глазом уставших жить плюм-бумов, не хохотали им в лицо каркающим смехом Шиловичской трясины? Кого, кроме самых малых, обманывала пионерская агиография?

Раз в году на рассвете по бывшим пионерлагерям собираются несовершеннолетние тени погибших разведчиков. Молча и сосредоточенно скрипят качелями, брызгаются из фонтанчиков, малюют усы собственным портретам на Аллее Славы. Невесомо треплют за ухом внезапно разволновавшегося барбоса. Некоторые шушукаются парочками поодаль: «Аты с какого фронта? Я с Волховского. А до войны чего делала? Я в четвертом. Жалко, что не встретились. А убили тебя далеко?» Старшие курят нарытую по пацанским тумбочкам дешевую дрянь. Перед горном слушают

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату