Переход на положение студента вызвал у Аксакова прилив энергии, пробудил новые, еще не совсем ясные ощущения. Впервые почувствовал, что уже не за горами взрослая жизнь, серьезная деятельность; в то же время проявления взрослости еще причудливо переплетались с ребяческими увлечениями и забавами.
Первой заботой новоиспеченного студента было достать шпагу, положенную ему по уставу. Вместе с Александром Панаевым, с которым его в то время особенно сблизило увлечение театром (а позднее еще – натуральная история и собирание бабочек), Сережа целое воскресенье бегал по казанским улицам, форся необыкновенным нарядом. С удовольствием замечали, что на них, студентов, обращено внимание и любопытство прохожих. «Более просвещенное лакейство, сидя и любезничая с горничными у ворот господских домов, нередко острило на наш счет, говоря: „Ой, студено – студенты идут”».
Но вот пробил час начала занятий, первых лекций.
Первоначально разделения на факультеты не было; предметы строго не разграничивались. Преподаватель физики нередко «заезжал» в область литературы или философии, а преподаватель российского красноречия делал отважные набеги в область логики. Разделение на курсы и порядок перехода с одного курса на другой тоже установились не сразу.
Студенты учились всему и все вместе.
Так, например, известно, что в мае 1806 года Сергей Аксаков слушал лекции по философии, физике, минералогии и французскому языку.
Наиболее серьезно и основательно преподавались математические и физические науки, что объяснялось прежде всего тем, что у колыбели университета стояли выдающиеся представители этих дисциплин. Попечитель Казанского учебного округа и организатор университета Степан Яковлевич Румовский был известным астрономом, учеником и сотрудником знаменитого Леонарда Эйлера. На Румовского, еще в бытность его семинаристом, обратил внимание Ломоносов.
Почетным членом университета по отделению физико-математических наук по предложению Румовского избрали Бартельса, пользовавшегося европейской известностью. Бартельс приезжал в Казанский университет, бывал на занятиях и с похвалой отзывался о постановке здесь математического образования.
Большие заслуги в этом принадлежали и Григорию Ивановичу Карташевскому, который стал адъюнктом университета. Еще будучи преподавателем гимназии, он разработал собственную систему обучения математике. По оценке современного историка науки, «Карташевский был в истории нашей средней школы одним из первых образцов учителя с научным направлением мысли». Основательность и серьезность его деятельности чувствовали все студенты, отмечал ее и Аксаков: «Особенно процветала у нас чистая математика, которую увлекательно и блистательно преподавал адъюнкт Г. И. Карташевский». Все это позволяет представить себе ту атмосферу, в которой расцвел гений Лобачевского[25].
Но Сергей Аксаков никакой пользы из математического направления университета не извлек, ибо, по его словам, продолжал «ненавидеть» эту науку, несмотря на всю любовь и привязанность к Карташевскому. Больше нравилась ему естественная история, которую увлекательно преподавал профессор Карл Федорович Фукс: эта наука отвечала врожденной любви юноши к природе. В то же время у него все сильнее пробуждался интерес к литературе, к искусству, все больше определялся гуманитарный настрой его ума. Но как раз студентам с таким настроем повезло гораздо меньше, чем приверженцам физики и чистой математики. Наставников, хоть сколько-нибудь равных Карташевскому, у них не оказалось. Наоборот.
В декабре 1806 года в университет на должность «адъюнкта красноречия, стихотворства и российского языка» был определен Григорий Николаевич Городчанинов. На это место по праву претендовал Ибрагимов, но принят не был, возможно по причине его нерусского происхождения.
Практически в ведении Городчанинова оказалось все университетское преподавание русской литературы. Еще молодой – ему исполнилось тридцать пять – Городчанинов отличался архаичными убеждениями и вкусами, читал свой предмет по старым риторикам и руководствам и требовал неукоснительного следования авторитетам. «Человек бездарный и отсталый», – отозвался о нем Аксаков.
Но случилось так, что между Сергеем Аксаковым и этим старовером или, как тогда говорили, гасильником просвещения установилось что-то вроде временного союза, принесшего юноше язвительные насмешки товарищей и стоившего ему немалых переживаний. Чтобы понять, как это произошло, остановимся несколько подробнее на литературных взглядах Аксакова-студента. Еще в гимназии Аксаков приучил свой слух к высокой торжественности и «витийственности» классицизма. Он не стал противником новых сентиментальных веяний, пронизывавших произведения Карамзина и Дмитриева, но все-таки предпочитал им возвышенность классических образцов. В университете в страстных спорах с товарищами Аксаков всеми силами старался защитить и отстоять это направление. Главным противником Сергея выступал обычно Александр Панаев.
Александр Панаев писал стихи, пробуждая в своем сокурснике и друге дух соревнования и соперничества. Направление творчества Панаева было сугубо сентиментальное и даже идиллическое; он издавал рукописный ежемесячный журнал, одно название которого говорило само за себя: «Аркадские пастушки». Под произведениями, помещаемыми в журнале, стояли подписи: Адонис, Дафнис, Аминт, Ирис, Дамон, Палемон и т. д. – условные пастушеские имена обитателей выдуманной счастливой страны, где, по ходячему ироническому выражению, реки молочные и берега кисельные.
У Аксакова такое направление вызывало противодействие, и со следующего, 1806 года вместе со своим другом он принялся издавать рукописный «Журнал наших занятий». Нейтральное название передавало, видимо, отсутствие явной «пастушеской» тенденции. «Это было предприятие, уже более серьезное, чем „Аркадские пастушки”, – вспоминал Аксаков, – и я изгонял из этого журнала, сколько мог, идиллическое направление моего друга и слепое подражание Карамзину». Истинный смысл этого заявления можно, однако, понять лишь в том случае, если не пренебрегать оговоркой «сколько мог»… Действительно, мог Сергей Аксаков далеко не все – не только в силу своих дружеских связей с Панаевым, но и потому, что сам не был до конца свободен от сентиментальных настроений. В своих художественных вкусах и симпатиях Аксаков явно колебался.
Тем не менее когда Городчанинов на одном из первых занятий, решив выведать настроения студентов, попросил назвать любимого писателя, Аксаков произнес имя Ломоносова. Многие называли Карамзина (одни – по убеждению, другие – чтоб не показаться отсталыми), но Сергею всякое приспособленчество и искательство всегда были чужды. Он назвал Ломоносова «первым писателем», потому что действительно так думал.
(Позднее, уже в бытность в Петербурге, очутившись в доме на Мойке, где, по преданию, жил Ломоносов, Аксаков «с юношеским увлечением принялся… ораторствовать, что жить в доме Ломоносова… истинное счастье… всякий русский должен проходить мимо него с непокрытой головой». Впоследствии Сергей Тимофеевич так «всегда и делал». Увидев же письменный стол Ломоносова, Аксаков «принялся целовать чернильные пятна», пока хозяин не охладил его восторг, заявив, «что письменный стол принадлежал Ломоносову, что это, может быть, и правда, но чернильные пятна, вероятно, новейшего происхождения…».)
Городчанинову ответ Аксакова весьма понравился. Зато среди товарищей он вызвал язвительные насмешки. А тут еще новое обстоятельство усугубило положение юноши.
В 1806 году, через несколько лет после выхода в свет, в Казанский университет попала книга адмирала Шишкова «Рассуждение о старом и новом слоге». О литературных