У каждой вещи есть своя арифметика. «Сверчок» незаконно существует девять лет.
Грызущие пирог пускай не обижаются.
РЫБУ НОЖОМ
есть нельзя. И не потому, что неприлично (где нам), а потому, что инструмент неподходящий.
Мясо мягкое, резать нельзя.
Про Евреинова поэтому не писал.
Долго и очень хорошо молчал. Вообще хорошо молчать тем, которые будут говорить, и мы научились молчать блистательно.
Афиши висят: «Самое главное», «Самое главное!», «Самое, самое главное!!!»
И довиселись: буду писать.
Но прежде переменю заглавие.
Сейчас идет новое заглавие.
Тысяча сельдейЕсть задачники, задачи в них расположены по порядку. Одни задачи на уравнение с одним неизвестным, подальше задачи на квадратное уравнение.
А позади задачника идут ответы. Идут ровным столбиком, в порядке:
4835 5 баранов
4836 17 кранов
4837 13 дней
4838 1000 сельдей
Несчастен тот, кто начнет изучать математику прямо с «ответов» и постарается найти смысл в этом аккуратном столбце.
Важны задачи, ход их решения, а не ответы.
В положении человека, который, желая изучать математику, изучает столбцы ответов, находятся те теоретики, которые в произведениях искусства интересуются идеями, выводами, а не строем вещей.
У них в голове получается:
романтики = религиозному отречению[258]
Достоевский = богоискательству
Розанов = половому вопросу
год 18-й… — религиозное отречение
″ 19-й… — богоискательство
″ 20-й… — половой вопрос
″ 21-й… — переселение в Сев. Сибирь.
Но для теоретиков искусства устроены рыбокоптильни в университетах, и они вообще никому не мешают.
Несчастен писатель, который стремится увеличить вес своего произведения не разработкой его хода, а величиной ответа своей задачи.
Как будто задача № 4837 больше, важнее задачи № 4838 потому, что в ответе одной из них стоит 13, а у другой ответ «тысяча сельдей».
Это просто две задачи, и обе для третьего класса гимназии.
«Самое главное» Евреинова — водевиль с громадным ответом.
Взято что-то вроде «Жильца с третьего этажа» Джером Джерома, смешано с «Гастролями Рычалова»[259], прибавлен Христос с открыток, и получилась очень плохая, хотя и довольно театральная… но я ошибся в роде… получился посредственный водевиль.
О, не пугайте нас Параклетом, не утешайте нас доктором Фреголи[260], не уравнивайте всего этого с арлекиниадой.
Никакая извне внесенная сила не может увеличить силы произведения искусства, кроме строя самого произведения[261].
Если бы сидящие в зрительном зале обладали остроумием, то потолок бы треснул от хохота над тем, что человек для того, чтобы ниспровергнуть театр, написал пьесу, еще одну пьесу.
Бедный Евреинов! — такой большой ответ и такое пустяковое действие.
P. S. Для компактности помещаю сюда же рецензию.
На днях вышла книга человека[262], фамилии которого я не назову, чтобы не сделать ему рекламу.
Назовем этого человека условно Игрек.
Книжка издана превосходно на восьмидесятифунтовой бумаге.
Предисловие Евреинова, рисунки Ю. Анненкова.
Что нравится Евреинову в Игреке — понятно: Игрек — предел, к которому Евреинов стремится.
Фамилию же Анненкова в этой книге видеть неприятно. Тем более что рисунки его в ней не совсем уместны.
Но мало ли какие фамилии попадаются вместе.
Вот еще одна: Виктор Шкловский.
ЗАВЕРШЕНИЕ ОБРАМЛЕНИЯ
Я И МОЕ ПАЛЬТО
Потолок крепкий, очень крепкий потолок.
Мне дали паровоз, величиной в мой письменный стол, но вы не знаете величину моего письменного стола.
Известно было, что таких паровозов в России очень мало; в России вообще очень мало паровозов. Я никогда не ездил на паровозах, то есть никогда не был машинистом на них, а ездить — ездил: один раз на Украине, на тендере, сверху угля.
Паровозик был маленький. Я двинул ручку сбоку (как включают скорость на автомобиле) и поехал вместе с какими-то военными молодыми людьми.
Мы ехали стоя и были выше трубы машины. Потом остановились. Начали смотреть, в чем дело. Открыли (очень легко) нутро у паровоза, а оно у него, как у четырехцилиндрового автомобиля.
У не работавшего. Белая, чистая, серебряная лохань картера, и погнувшийся коленчатый вал чуть посерее его, и шатуны, как руки, обхватившие изгибы вала ладонями подшипников. Руки-то руки, да строганные. А поршни, как гнилая вода, отливают в разный цвет, и кольца поршневые перекошены.
Перекошены поршневые кольца на поршне, а сам-то поршень задран.
Так грубо сорван металл не по-человечьи; так осколок снаряда, не понимая ничего, проводит полосу по человечьему телу.
И все заело, намертво заело. Запорота машина. Без смазки ехал.
Ударил по плечам сверху стыд. «Вот тебе и производственная пропаганда! Ведь пятьдесят в России только паровозов, только пятьдесят». И кавычки вокруг фразы неверно поставил. Вокруг всего рассказа нужно поставить кавычки. Стыдно так, как будто доктор меня осматривает, и сижу я голый на гинекологическом кресле, а справа-то весь «Дом искусств», а слева весь «Дом литераторов». Волосы по всему телу дыбом стоят от стыда.
Погубил я паровоз, без смазки поехал. И зачем сказал, что умею?
Приводят на суд — революционный. Подсудимый, говорят, зачем паровоз испортил?
Ни одного слова не могу придумать. Виноват, насквозь виноват.
Кровь моя и та виновата.
Но ведь нужно же что-нибудь сказать?
Решил проснуться. А стыдно просыпаться.
Ведь я в самом деле зарезал машину, не посмотрев на смазку. Не имею права просыпаться.
Как женщину обидел и бросил.
Разве можно так напутать, так обвиниться кругом, а потом убежать и проснуться?
Стыдно сказать, а все же проснулся.
Это стыд и выбросил меня.
Выплыл я из сна через потолок.
Жена рядом.
Не знает, как я виноват, и спит.
И потолок крепок надо мной, как костяной.
Как воздух дождем, пронизана жизнь иными жизнями, иными мирами.
Колесо вращается и пересекает другое колесо. Машина работает в другой машине.
Не может быть этого, а есть. Вы сами знаете.
Вкрученная в другой мир лежит и спит жена и не знает, как я провинился в третьем мире.
На странном ткацком станке ткут нашу жизнь. Не только вдоль и поперек натянуты в ней нити и не только вверх даже.
Когда ее снимут со станка, странную мы увидим вещь: не ткань и не нечто вроде моста, и не нечто вроде аэроплана, а колесо, работающее там, где уже работает под углом другое, и жизнь, пронзенную другими жизнями, как воздух дождем.
Может быть, наша жизнь сама, как дождь, пронзает другую.
Крепок надо мной потолок.
Я выскочил из «оттуда» не весь. Может быть, я остался там.
Я там, а здесь ходит мое пальто и мои валенки, и, оттого, мне в них так просторно.
Меня тошнит от этого. Тянет.
И это не правда, что я здесь и что послезавтра меня пригласят редактировать юмористический журнал «Свободный труп».
Вчера на улице Володарского, возле дома 46, недалеко от Бассейной, вечером, я встретил свое пальто и валенки.
Они танцевали чечетку.
Довольно сдержанно.
Но, как неконструктивно: чечетку в валенках.
Это не логично.
Чечетку надо выстукивать.
Я знаю, почему они, снявшись с меня, как я снимаю с себя ответственность за рассказ, не танцевали канкан.
Они (пальто и два валенка) боялись показать, что у них нет коленей.
Стоял перед ними и смотрел.
Как, должно быть, мучается «я»,