Все, что происходило дальше, обложено в моей голове ватой, как спящий елочный шарик. Герцог побродил по пляжу и выбрал место, где каменные плиты смыкались в одну довольно обширную площадку, на ней молниеносно раскатали коврики, фион Коннер пальцем описал в воздухе круг, и все немедленно расселись, как было молча велено. Я не поняла, распространяется на меня приглашение или нет, но Герцог указал мне место прямо перед ним, внутри круга, спиной к нему и лицом к Атлантике. Я повиновалась, словно в легком полупрозрачном трансе. Фонари погасили, и наступила рябая темнота безлунной, но очень звездной ночи. В затылок мне мерно дышал Герцог. И вот он заговорил, хрипло и медленно:
– Слушайте внимательно. Говорю специально для нашей внешней гостьи. Все, кроме Саши, знают, что надо делать. Новогодняя полночь лучше любой другой только потому, что очень много людей думают про нее так. Иначе для подобных экспериментов годится любое время суток. Меда Саша, – обратился он к моему затылку, – вы сидите там, где сидите, по одной простой причине: как бы ни старались барышни оперативно натаскать вас общаться без слов, вам все-таки пока рано. Вам нужно будет делать только одно: ничего не делать. И ничего не бояться. И помалкивать. Договорились? Не думать не прошу. Как в истории про белую обезьяну.
Очень захотелось сказать что-нибудь короткое, но ритуальное, желательно – на дерри. Но и в сознании у меня тоже, видимо, погасили весь свет, и ничего, кроме собственного бешеного пульса, я уже не осознавала. Поэтому просто кивнула, рассчитывая, что Герцогу достаточно будет жеста.
– Прекрасно.
В круге возникло небольшое шевеление: все выпростали руки, постягивали перчатки и варежки и приложили ладони к коврикам – так, чтобы накрыть ладонь рядом сидящего. Круг замкнулся. Со мной внутри. «Не закрывай глаза», – просвистело у меня от уха к уху, а дальше – полное молчание.
Я смотрела в почти невидимый океан перед собой, между головами Вайры и Альмоша. Понятия не имея, что происходит и происходит ли что-нибудь, я ничего не ждала, никуда не торопилась, ничего не вспоминала, не ерзала, не глазела на окружавших меня людей, и давалось это легко и просто. Взгляд ли Эгана мне в спину, сюрреальность времени и места ли успокоили и очистили мне сознание – не знаю. И не могу сказать, в какой именно момент в этом лишенном временны́х координат пространстве, возникла, сначала смутно и неотчетливо, а затем все ярче и яснее, где-то в промежутке между неосязаемой в темноте линией горизонта и моими зрачками, трехмерная неяркая картинка. Я увидела, как вокруг своей оси медленно вращается гигантская подзорная труба, будто невидимая рука исполинского бога развлекает меня трюками калейдоскопических узоров. Труба покоилась в воздухе вдоль линии прибоя, и мне привиделись полотняные ленты цвета ночи, обвивавшие колена этой диковины. Стоило мне как следует рассмотреть медные кольца, винты и резьбы трубы, как та неторопливо развернулась в горизонтальной плоскости на прямой угол и теперь упокоилась широким раструбом ко мне, а окуляром – к проглоченному тьмой горизонту. И замерла. Я почувствовала – никак не зрением, – что перед моим взором плотно и тягуче вращается какое-то горячее густое вещество, и это движение порождало еле слышное гудение, как будто через небольшой стеклянный бублик под давлением пропускают подогретый глицерин. Реальность – пляж, прибой в полуночной мгле, замершие черные силуэты моих друзей – не фокусировалась, плыла и рябила, но не могу сказать, что я всерьез пыталась всматриваться: видéние подзорной трубы и ее эволюций поглощало мое внимание целиком, как в детстве – новая игрушка. Стоило мне полностью сосредоточиться на этом чудесном телескопе, как он едва приметно задрожал и… внезапно схлопнулся, как шапокляк, стал, неописуемо, не толще листа бумаги, оставаясь при этом, необъяснимо, собою. И со следующим моим заполошным вдохом он, не менее внезапно, стремительно приблизился и оказался в нескольких сантиметрах от моего лица – лупой в кунсткамере, полупрозрачным иллюминатором. Я зачарованно впилась глазами в изображение, и оно ожило. Сразу не разобрав, что происходит, я сморгнула – и ахнула: перед моим взором кипела вся моя жизнь, еще до рождения, сквозь все мои плюс-минус сорок лет и вперед, до самой смерти – и после нее. Вне времени, вне пространства, в плоскости с нулевой толщиной, происходящая единомоментно, лишенная линейной временной развертки, происходящая, вечная в каждой секунде, которых там не было ни одной. Там, в этой судьбе, прописанной до всех деталей всех вариантов, ничего не происходило, потому что не было ни «сначала», ни «потом», нуль-каузальность ставила на-попа привычный календарный вектор, материя жизни взмывала, как истребитель, без разгона вверх, перпендикулярно, но и в этом взлете не было, не было «ключа-на-старт»: старт был взлетом был посадкой. Я видела себя пятилеткой в замурзанной футболке, а поверх – себя в школьной форме, себя вчера в Париже, себя три года назад на улице Наметкина, на велике, у которого слетела цепь, себя два года спустя в какой-то пыльной южной деревне, себя двадцать лет спустя на юру под сильным дождем, себя лежащую в постели в нерегулярном кружеве редеющих сивых прядей, стальную урну с прахом в чьих-то руках, и поверх – себя на ступенях Университета, смеющейся, с бутылкой чего-то в руках, и поверх – себя же, с закрытыми глазами, в чьих-то объятиях, и еще раз – в море цветов свое замершее, с закрытыми глазами, отчего-то задумчивое лицо. Вокруг затейливой виньеткой завихрялись люди, машины, самолеты и поезда, дома и улицы, движение пешком и на трамвае, слезы, смех, сон, ссоры, примирения, смятения, мгновения полного покоя и полного отчаяния, стыда, апатии, раздражения, ожидания и вспоминания, встречи и прощания, в последний раз пожатые руки, в первый раз поцелованные губы, одежды и маски, лукавства и откровения… Время пожрало себя без остатка. От уробороса осталась кипящая всем тварным во вселенной дырка. И в этой точке, где я все это смогла втиснуть в тесный дощатый короб собственного сознания, все прекратилось так же внезапно, как