На более крутых улицах выше по склону внутренности некоторых домов изменили, убрав комнаты и даже полы, так что пустые оболочки бывших жилищ теперь стали церквями для какой-нибудь низшей веры или витринами для крупных промышленных товаров. В дверь одного такого дома мама однажды постучала, и ее впустила изнуренная молодая женщина в грязном фартуке, жующая ароматизированную кору. Мы прошли в тусклый коридор, полный едких запахов и хриплых звуков. Окна были закрашены черным, а каждый дверной проем до середины перекрывала проволочная сетка. Из комнат убрали мебель, оставив все пространство птицам, сгруппированным по возрасту и полу: в спальне жалко щебетали крошечные цыплята, на кухне толпились старшие. Я закашлялся от витавшей в воздухе перьевой пыли. Судя по звукам, наверху держали гусей.
Женщина сплюнула кору под лестницу, и два петуха ринулись изучать добычу.
– Ну входите, – сказала женщина. Затем добавила что-то на другом языке, но мама покачала головой, и она вернулась к привычной речи: – Чего вам?
Мама купила яйца и птицу на ужин. Женщина свернула курице шею.
Мы двинулись к следующей вонючей хибарке дальше по улице. Дверь была не заперта. Мама велела мне ждать снаружи, но, услышав, как она поднимается по лестнице, я зашел следом в очередной, воняющий цыплятиной дом.
Он оказался свалкой. Люди приносили сюда свой мусор и забирали чужой. Горы хлама встретили меня неприветливо, наслоения разлагающихся останков лежали неподвижно и безмолвно, лишь иногда в них что-то еле заметно шевелилось. Я задержал дыхание и ринулся к окну, откуда вместе с парящими мухами и кучками их мертвых сородичей пялился в зазор между мусорными сугробами.
В ответ оттуда на меня тоже уставились глаза, отчего я испуганно вдохнул и набрал полный рот этого мерзкого, вонючего воздуха.
Стеклянные кругляши в деревянной голове с челюстью на шарнирах смотрели на меня из хлама. Годы гниения смазали зачаточные черты и нарисовали новое заплесневелое лицо – замысловатое и жуткое, обратившее меня в бегство.
В ОДИН ЯСНЫЙ ДЕНЬ БЫСТРОТЕЧНОГО ЛЕТА я спускался по тропинке от мусорной ямы и наткнулся на шедшего навстречу отца.
Я замер. Порой, если закрыть глаза и стоять очень неподвижно, можно увидеть скалы на изнанке век. Или осознать, что форма вещей совсем не похожа на то, что ты в силах постигнуть.
– Я не заходил, – сказал я. – Вы не запрещали ходить к пещере, просто велели не заходить внутрь. Я только у входа постоял.
Я редко ослушивался родителей. Когда кто-нибудь из них ловил меня на каком-либо проступке, я начинал трястись или замирал будто восковая фигура. Если отец подозревал меня в дурном, то мог заставить стоять на улице в любое время, даже под дождем. А мама обычно просто смотрела на меня и что-то неприязненно бормотала или же стучала костяшками пальцев по моей руке, словно в дверь – не больно, но в такие минуты я сгорал от стыда. И все же, когда наступало время наказания, меня всегда парализовало, точно уже мертвого. Пока отец приближался, я не шевелился и слышал лишь хлещущий по лицу ветер.
Он не нахмурился. Даже не взглянул на меня. Я наблюдал, как он еле тащится, но не от усталости. Затем посмотрел на руку, в которой в прошлый раз отец нес убитую псину, и то, что я принял за мешок мусора, оказалось волочащейся по земле горной птицей.
На холме всегда было полно этих нелетающих падальщиков. Мы называли их тошнотиками. Мясо у них жесткое и жилистое, но не самое худшее на вкус. Подстрели одного, и хватит для рагу на два-три дня. У отца не было пистолета. И я не понимал, как он поймал тошнотика – несмотря на упитанность, они пугливы и быстры. Но как бы отец ни убил птицу, я знал: это не для еды. Я хотел рыдать, но не шелохнулся.
Отец держал тошнотика за шею, под которой болталось коричневое тело размером с крупного младенца. Вытянутая голова была свернута набок, и с каждым шагом отца мерзкий изогнутый клюв с легким щелчком открывался и закрывался. Широко расставленные лапы птицы волочились по земле и подскакивали на камнях, будто безуспешно пытались зацепиться за них когтями.
Отец прошел мимо, бросив на меня короткий взгляд, будто на пенек, или сломанную машину, или еще что-то имеющее значение лишь потому, что стоит на пути и его нужно обойти. Так и отец обошел меня.
Я знал, что он тащит мертвую птицу в мусорную яму. И выбросит ее так, чтобы она описала в воздухе дугу, как до́лжно, и упала вниз. Я знал, что в тот день отец кормил только темноту.
* * *Мальчик заполз в чердачный угол к своим рисункам и добавил еще один меж обойных стеблей – ящерицу в бутылке. На следующий день он вернулся и нарисовал рядом кошку в другой бутылке и лису в третьей. Мальчик нарисовал рыбу в бутылке, ворона в бутылке, горного льва в большой бутылке. Горных львов он никогда не видел, но порой слышал их и знал, что должен их бояться. Он воображал, что за стеклом сокрыт глубокий гортанный рык, и эта мысль завораживала. Мальчик дорисовал плотные пробки в горлышках бутылок.
Он мельчил, дабы сохранить рисунки в тайне, и вдруг понял, что невольно словно выстроил свои бутылки рядком в некоем странном шкафу. Тогда он создал под ними полку, и когда дневной свет добрался до изображения, отбросив на него тень руки мальчика, он уже добавил вокруг линии дома, в котором стоял шкаф с бутылками, а потом нарисовал другие дома с обеих сторон. Он мог бы заполнить всю комнату, покрыть все стены кривыми улиц, а затем поместить на них мужчин, женщин и детей – теми же штрихами, что и весь город: маленькие женщины носили бы маски, и кое-кто был бы приплющен, словно жил под водой. Кто-нибудь из них стал бы хранителем бутылок.
Но мальчик хотел оставить рисунки в тайне, потому держал город и перечень всех его жителей лишь в своей голове.
Я выглянул на улицу. Копавшаяся в саду мама как раз наклонилась, чтобы извлечь ненужные корни, и попала в поле зрения. Ветер растрепал ее одежду и выдернул из кармана клочки бумаги. Мама смяла что-то в кулаке, опустила в раскопанную ямку и очень тщательно и осторожно присыпала землей.
Мне нравилось сидеть, втиснувшись в маленькую оконную нишу, но вскоре я должен был стать для этого слишком большим. Я поджимал колени, упирался в стену согнутой спиной и опускал голову, сворачиваясь калачиком на подоконнике, и дом словно держал меня на руках, как ребенка. И я сидел на этом выступе, потому что все еще мог.
Оттуда я