— Ma boîte, ma boîote![16] — восклицала она, бросаясь к столу.
— Да, твоя boîte наконец-то прибыла. Забери ее в какой-нибудь уголок, ты, истинная дочь Парижа, и выпотроши в свое удовольствие, — донесся иронический бас мистера Рочестера из глубин покойного кресла у камина. — Но смотри, — продолжал он, — не докучай мне подробностями этого анатомического процесса и ничего не сообщай о состоянии внутренностей. Препарируй в молчании. Tiens-toi tranquille, enfant, comprends-tu?[17]
Адель не нуждалась в этом предупреждении: она уже устроилась со своим сокровищем на диване и сосредоточенно развязывала шнур, удерживавший крышку на месте. Удалив эту помеху и развернув серебряную бумагу, она ограничилась восклицанием:
— Oh ciel! Que c'est beau![18] — и погрузилась в благоговейное созерцание.
— Мисс Эйр здесь? — осведомился затем хозяин дома, приподнимаясь и глядя на дверь, возле которой я остановилась. — А! Ну, так подойдите и сядьте! — Он придвинул соседнее кресло поближе к своему. — Не люблю детского сюсюканья, — продолжал он. — Как старый холостяк я не храню никаких приятных воспоминаний о лепете младенцев. Я не смог бы провести весь вечер тет-а-тет с этой болтушкой. Не отодвигайте кресло, мисс Эйр, сядьте там, где я его поставил, — если будете столь любезны, разумеется. Прах побери эти вежливые присказки, я всегда о них забываю. И я не слишком привержен обществу простодушных старых дам. А, видимо, мне вспомнилась моя. Не годится пренебрегать ею — она же как-никак Фэрфакс, хотя бы по мужу, а кровь как-никак не вода.
Он позвонил и отправил приглашение миссис Фэрфакс, которая не замедлила прийти с рабочей корзинкой в руке.
— Добрый вечер, сударыня. За вами я послал во имя милосердия. Я запретил Адели разговаривать со мной о ее подарках, и она прямо-таки захлебывается. Будьте так добры, послужите ей слушательницей и собеседницей, и так вы совершите величайшее благодеяние в вашей жизни.
И правда, едва Адель увидела миссис Фэрфакс, как она позвала ее к себе на диван и тотчас завалила ее колени фарфоровым, восковым, слоновой кости содержимым своей boîte под излияние тех восторгов и объяснений, какие допускал ее ограниченный запас английских слов.
— Теперь, когда я исполнил свои обязанности радушного хозяина, — продолжал мистер Рочестер, — и предоставил моим гостям развлекать друг друга, можно подумать и о себе. Мисс Эйр, выдвиньте ваше кресло еще немного вперед: вы прячетесь в его глубине, и мне трудно смотреть на вас, не меняя своей удобной позы в этом уютном кресле, чего я делать не собираюсь.
Я подчинилась, хотя предпочла бы остаться более в тени. Но мистер Рочестер отдавал распоряжения с такой категоричностью, что их незамедлительное выполнение казалось само собой разумеющимся.
Мы, как я упомянула, сидели в столовой. Зажженная для обеда с гостями люстра озаряла комнату праздничным светом. Камин был полон алого чистого пламени, сиреневые драпировки пышными ниспадающими волнами закрывали величественные окна и еще более величественную арку. Везде царила тишина, если не считать тихого голоска Адели (говорить громко она не осмеливалась) да шума зимнего дождя, стучавшего по стеклам.
В обтянутом атласом кресле мистер Рочестер выглядел иным, чем прежде, — не таким суровым, менее мрачным. На его губах играла улыбка, глаза блестели — от вина или нет, сказать не берусь, хотя это и представляется мне вполне вероятным. Короче говоря, он пребывал в послеобеденном настроении: утренняя холодность и сухая сдержанность сменились благодушием и некоторой любезностью, словно он ослабил тиски, в которых держал себя, но тем не менее он все-таки выглядел угрюмым. Массивная голова была откинута на спинку кресла, отблески огня ложились на его словно высеченное из гранита лицо, отражались в больших темных глазах — ведь у него были большие темные глаза, и к тому же очень красивые, — и порой что-то менялось в их глубинах: в них появлялась если не доброта, то выражение, наводившее на мысль о ней.
Он уже минуты две смотрел на огонь, а я те же две минуты смотрела на него, но тут, внезапно обернувшись, он перехватил мой взгляд, устремленный на его лицо.
— Вы исследуете меня, мисс Эйр, — сказал он. — И находите красивым?
Если бы я хоть на секунду задумалась, то ответила бы на этот вопрос с вежливой неопределенностью, но ответ сорвался у меня с языка совершенно невольно.
— Нет, сэр.
— А! Честное слово, в вас есть нечто особенное, — сказал он. — Вы сидите с видом маленькой послушницы — такая старомодная, тихая, серьезная, бесхитростная. Руки чинно сложены, глаза обычно устремлены на ковер (кроме, кстати, тех случаев, когда они пронзительно смотрят на мое лицо, вот как теперь). А когда вам задают вопрос, на который вы вынуждены ответить, вы отделываетесь отповедью, если не прямо грубой, то резкой. Как это объяснить?
— Сэр, я была слишком прямолинейна и прошу у вас прощения. Мне следовало бы сказать, что не просто вот так сразу высказать мнение о чьей-то внешности, что вкусы бывают разными, что красота — это далеко не самое важное или еще что-нибудь в том же духе.
— Ничего подобного вам говорить не следовало бы. Красота — не самое важное, подумать только! И вот так под предлогом смягчить свой возмутительный выпад и умиротворить, ублажить меня вы коварно всаживаете перочинный ножик мне под ухо! Но продолжайте. Какие изъяны вы во мне обнаружили? Полагаю, руки, ноги, фигура и лицо у меня такие же, как у прочих людей?
— Мистер Рочестер, разрешите мне взять назад мой первый ответ. Я не собираюсь затевать вежливую пикировку, это была простая оговорка.
— Вот именно! Я так и считаю, и вы за нее поплатитесь. Покритикуйте меня. Вам не нравится мой лоб?
Он откинул черную как ночь волну волос, ниспадавшую ему на лоб, и показал достаточно внушительное вместилище ума, которому, однако, явно не хватало шишки-другой благожелательности.
— Так как же сударыня? Я глуп?
— Отнюдь, сэр. Возможно, вы сочтете меня грубиянкой, если я в свою очередь спрошу: вы филантроп?
— Вот опять! Новый укол перочинным ножом, когда она делает вид, будто гладит меня по головке. И все только потому, что я признался, насколько не выношу общества детей и старух (да будет это сказано шепотом!). Нет, милая барышня, я далеко не филантроп, но у меня есть совесть! — И он указал на выпуклость, которую принято считать подтверждением этого качества и которая, на его счастье, бросалась в глаза. Собственно говоря, именно ей верхняя часть его головы была обязана своей шириной. — А еще прежде я обладал, так сказать, неотполированной нежностью сердца. В вашем возрасте я был достаточно чувствительным малым, полным симпатии к сирым, простодушным и несчастливым. Однако судьба с тех пор меня неплохо проучила, даже помесила, будто