– Из Казани пишут, – вслух прочел Петр, – на реке Соку нашли много нефти и медные руды. Из той руды медь выплавили изрядну, отчего чают немалую прибыль государству.
– Так точно, ваше величество, – отвечал Орлов.
– А на реке Охте, выше Канец, – продолжал читать Петр, – построены пороховые деревянные заводы… Иван! – вскрикнул вдруг Петр, выхватывая криком из кресла денщика как пушинку, которая, покружив в воздухе, шлепнулась на пол к ногам шагнувшего царя.
Падая, Орлов еще раз с покорной российской веселостью отчаянья успел подумать, что все-таки он пропал, пропал не позже, чем царь успеет дочитать газету. Но, подняв для удара руку, Петр остановился – дверь отворилась, и дежурный офицер доложил, что девка с Верху Марья Гаментова ожидают царского приказа. Петр рывком руки приказал ее впустить.
Она вбежала в комнату с легкой фривольной грацией, с той жеманной простодушностью, на какую ей давало право неофициальная близость к царю. Не видя в полутьме кабинета распростертого на полу Орлова, она присела в придворном реверансе. Но Петр молчал и, подняв голову для приветствия, Гамильтон поняла все, сложила руки на широчайшей, на китовом усе юбке, всходившей вокруг талии как тесто, и обрела спокойствие человека, которому нечего больше терять.
– Как же так, Марьюшка? – сказал Петр, пряча под усами улыбку, которая, казалось, готова была разодрать его лицо. – Иль книжки для тонких душевных страстей бегала к нему читать? «Честный изменник, или Фредерих фон Поплей и Алонзия, супруга его». Так, что ли? Маркиз говорит: «Сердце мое полно есть в помешательстве». Алонзия отвечает: «Душа моя полна есть горьких радостей!» «О, любовь моя, что со мной чинить хочешь?»… Отвечай государю своему: любишь его? – засвиставшим как кнут шепотом спросил Петр, обрывая сам себя.
– Люблю, государь! – отвечала Гамильтон, и глаза ее блеснули такой жертвенной, готовой на дыбу, на смерть страстью, что Петр даже вздрогнул.
Не этот ли белый блеск в глазах ярче палаческого огня блестел в застенках? Не этот ли звонкий, ломающийся от экстаза голос слышал он у тех, кто свое личное, ничего не весившее на весах государства, умел ценить выше жизни?
– Любишь ли, Марьюшка? – переспросил Петр, все еще не веря, все еще надеясь, что можно будет, являя царскую милость, простить сблудившую девку.
– Люблю, государь! – отвечала Гамильтон.
Петр рывком скомкал газету, но тотчас же спохватился, широкими своими ладонями стал разглаживать смятые листы. Наконец царь положил газету на стол, стал одеваться в сюртук, сказав при этом Орлову: «Застегни-ка!»
Орлов вскочил с колен, не слушающимися руками схватился застегивать роговые обломанные пуговицы и, приблизив свое лицо вплотную к лицу царя, по каменному, почти мертвому его спокойствию скорее почувствовал, чем догадался о страшном его гневе.
Одевшись, Петр стянул со стола пошитый из его же волос в короткий бобрик парик, хотел было надеть, но, повертев в руках, сунул в карман, сел в кресло и знаком указал, чтобы оба подошли ближе. Установив факт, царь начинал следствие.
– Давно ли состоишь с ним в блуде? – спросил Петр.
Слово «блуд» будто кнутом обожгло Гамильтон. Бледные, с беспомощно детскими жилками на висках, какие даже в русской щедрой пудре выдавали в ней иностранную породу, щеки Марии заплыли синевой стыда, и руки поднялись в изумлении к пышному поясу роброна. Тонкий до медальной чеканности профиль ее лица показался Петру таким непохожим на лица женщин, что пьянствовали на вчерашней ассамблее, и в этой непохожести своей таким прекрасным, что Петр даже пожалел ее той хозяйской жалостью, какой жалел каждый рубль государственных денег, если он расходовался не по назначению и в убыток. Не знавший отказу ни в чем, он и девку Гаментову походя сломал дубинкой своего желания и, взяв, посчитал своей вещью, как чулки, дома или табак. А сегодня – по тому, как вошла она, как смотрела на Орлова, по опущенным ее ресницам, по растерянным ее рукам – он понял, что взял от нее только то, что мог взять приказом, и не взял ничего, что она не хотела дать. А разве не любовь и женственность – неведомые эти русским женщинам движения души – и есть именно залог того, что устоит все, что он делает? Ведь не дородным и чернозубым русским красавицам, какие и красоту не почитают в красоту, если она менее пяти пудов весу, прогуливаться в променадах меж куртин летнего сада, читать анакреоновы стишки про Венус в венецианской беседке из алебастра и мрамора?
Она, именно она, шотландская дворянка Гамильтон, своенравная девка Монсова, Марта-Екатерина в делах развития тонких чувств, должна служить службу Лефортов и Гордонов для него, а, следовательно, и для обширного хозяйства, каким была для него Россия. Ассамблеи, замена боярского охабня, бритье бород, издание назидательных «Юности честных зеркал», «Фредерихов и Алонзий» – разве это иные, чем закладка верфей и городов, пути? В камзолах, в напудренных париках, в чулках шелковых за пол-восемь гульденов, с тонким маниром Алонзий и Фридерихов, и с чувствами нежными, как колесики тонких механизмов в заморских часах – пойдут по петербургским прошпектам новые люди, и первым новым человеком будет он сам. И вот это прекраснейшее развитие тонких чувств – залог его победы, не ему, императору, готовому цедить по капле драгоценнейшее вино – пьянчужке-денщику она бросает под ноги!
С тем старательно-жестоким интересом к факту, какой заставлял Ивана IV выбрасывать из окна кошек, а его самого рвать зубы, Петр продолжал допрос:
– А давно ли состоишь в блуде?
– Третий год, государь, пребываю в любовном альянсе.
Петр с удивлением поднял голову, подошел к ней, своими огромными, как кузнечные щипцы руками взял Марию за плечи, подвел к окну, стал обглядывать ее с таким сосредоточенным вниманием, с каким обглядывал говорящую куклу в Амстердаме.
Она отвечала фразой из книги, которую привез он в Петербург, чтоб завести тонкое обращение в народе, и о какой сам только что говорил. С отчаяния она начинала игру, предвидеть которую он не мог, особенно теперь, когда, перегорев хозяйским гневом, он становился следователем самого страшного преступления – непокорства царской воле, какая одна умела знать, в чем состоит счастье отдельного человека и народа.
С покорством неживой куклы влачась к окну, Гамильтон смотрела через плечо царя. Повлекшись за блестящим ее, чуточку сумасшедшим взглядом, Петр увидел, что глаза ее остановились на Орлове, который, поднявшись с колен, вжался в выступ печи, откуда в скупом блеске рассвета чернел темно-зеленый его мундир. Эти глаза любили ничтожество, вжавшееся в печь, ничтожество, со