Брат милосердия еще раз стер с таблички Бинксенгубера цифру 42,6° и написал 43,8°.
— Вот теперь порядок, — удовлетворенно проговорил он, — вот теперь валяй, делай как знаешь. Теперь ты покойник.
Инспекция в виде главного штабс-лекаря нагрянула ранним утром. Произошло это так внезапно, что мы не успели уничтожить удручающую запись на черной табличке температур Бинксенгубера.
Главврач сперва несказанно удивился, что можно выдержать этакую высоченную температуру — ведь уже при 43° больной давно бы умер, а у этого еще хватает наглости проситься в отпуск, потому как в ихней деревне теперь пахота.
Катастрофа надвигалась неотвратимо. Нашего милосердного брата отдали под арест на четырнадцать суток, а взамен прислали три термометра. Однако Бинксенгубер высказался в том духе, что больше не позволит поставить себе под мышку ни одного градусника, лучше уж добровольцем отправится на фронт с первой маршевой ротой.
Случай с ветераном Кокошкой
Пан Кокошка, надзиратель в отставке, был единственным ветераном в Хорушицах. Для господ ветеранов этот факт тем более прискорбен, что в Хорушицах более двухсот домов. На две сотни домов один-единственный ветеран — согласитесь, для Австрии это все-таки маловато.
Созвав учредительное собрание нового Общества ветеранов в Хорушицах, пан Кокошка имел удовольствие лицезреть лишь одно заинтересованное лицо — себя самого, а это просто удручающе, особенно если учесть, что военная служба уже за плечами по крайней мере у восьмидесяти хорушицких обитателей.
И все же после столь неудачного собрания учредителей пан Кокошка заказал себе ветеранскую форму в ближайшем районном центре.
Ветераны, облаченные в форму, если на штанах у них нет заплат, всегда выглядят весьма воинственно, но мундир пана надзирателя в отставке превзошел все ожидания, он прямо-таки звал в бой.
Наверное поэтому, когда пан надзиратель, облачившись в новую форму, возвращался от портного из районного центра домой, на дорогу выбежали все деревенские мальчишки и начали швырять в него грязью и швыряли до тех пор, пока пан надзиратель не пустился наутек, ища спасения под крышей своего дома.
Да иначе и быть не могло.
Жандарм, единственный, кто до сих пор расхаживал по деревне в форме, стоило ему завидеть соперника, тотчас скрылся в ближайшей корчме, пренебрегая своим долгом блюстителя порядка.
С той минуты пан Кокошка осердился на хорушицких обитателей. Одних никак не склонишь вступить в общество ветеранов, другие — не останавливаются перед дерзостью, — взять, к примеру, здешнего кузнеца: разговаривая с Кокошкой, он бросил — знаете, мол, пан надзиратель, не хочется мне, чтоб ветеранская форма напоминала, как с нами на войне обращались. «Чешская собака!» — иных слов мы и не слыхали.
Только один человек поддерживал пана Кокошку. И этим человеком был церковный сторож. Ну что ж, обычное проявление солидарности церкви верующей и церкви воинственной. К несчастью, церковный сторож был горбат и в армии не служил, в противном случае общество ветеранов в Хорушицах состояло бы из двух человек. А сейчас пан Кокошка считался и казначеем, и председателем, и президиумом, и ревизором, и рядовыми членами.
Однако прискорбнее всего было то обстоятельство, что пану Кокошке никак не представлялось возможности надеть свою ветеранскую форму. В Хорушицах не происходило никаких торжеств, когда можно было бы щегольнуть ею. Все попытки привлечь хорушицких обитателей на свою сторону оканчивались полным провалом.
Церковный сторож, который заходил к нему хлебнуть «вишневочки», высказывался в том духе, что этот сброд понятия не имеет, что такое Австрия.
— А ведь они же воевали, — горестно сетовал пан Кокошка, — да только у них все, что ни говори, — в одно ухо влетит, а из другого вылетит.
Оба попивали «вишневочку» и жалобились на никуда не годное отношение. Пан Кокошка вспоминал, как, стоя однажды в карауле, он подстрелил беглого дезертира, раздробив ему ногу, и как пан майор, потрепав его по плечу, проговорил: «Sehr guht, Kokoschka, gut getan, verfluchter Tschechischen Taugenichts»[256].
— Чехи — прохвосты, — твердил отставной надзиратель. — Вот немцы — это народ. Из немцев выходят офицеры, капитаны, майоры, генералы. Все высшее начальство — немцы, добрые немцы и австрияки. А попробуйте спросить чеха, не австрияк ли он? Знаете, что он на это ответит? Пошлет куда подальше.
— Никакой я не чех, — отрекался подвыпивший церковный сторож, — я австрийский сторож, служу церкви. Нынче никто даже господа бога не боится, а в церковь ходят одни старики да старухи. Молодежи там не увидишь. А в прежние времена все было иначе. Самый важный на селе — пан священник, а за ним — я. Пану священнику целуют обе руки, а мне — одну. А нынче — никто мне ничего не целует, да еще норовят, чтобы я им полы сюртуков целовал.
— И в ветераны никто не желает, — гнул свое пан Кокошка. — Знаете, что сказал мне здешний портняжка? Что шута он из себя строить не позволит. Разумеется, я подал на него жалобу за оскорбление ветеранов. И знаете, что мне ответил молоденький окружной судья?
— Если бы, говорит, пан Скучек в глаза вам сказал, что вы дурак, тогда бы я обязан был вмешаться, а так — никакого состава преступления нету. Что же тут такого — сказать, будто ветераны — сумасшедшие?
— Да ведь тем самым он оскорбил всю армию! — возразил я.
— Однако не станете же вы утверждать, что австрийская армия состоит из одних ветеранов, голубчик? Ведь даже если бы пан Скучек уверял, что ветераны, к примеру, убивают или же крадут и при этом не указывал на вас, я и тогда не мог бы привлечь его к суду, а посему вашей жалобе хода дать не могу.
После этого друзья снова переходили к воспоминаниям о прекрасной военной поре, и пан Кокошка, тыча своими ладонями сторожу под нос, восклицал:
— Вот эти руки держали солдатскую винтовку! Разве по сей день от них не пахнет порохом?
Изъявления лояльности длились, покуда церковный сторож еще мог ворочать языком; когда же слуга божий начинал нести явную чушь, надзиратель выталкивал его взашей и, оставшись наедине с «вишневкой», вспоминал о военных парадах до тех пор, пока сам не засыпал на диване.
Однако наиболее ожесточенные бои он вел в трактире «У золотой печи». Тамошние завсегдатаи высмеивали его австрияцкий образ мысли, но всякий раз, покидая поле боя, пан Кокошка торжественно провозглашал, что этими насмешками им не осквернить честь его ветеранского мундира; что же такого, если носить его не представляется случая? Ничего такого. Приспеет времечко — и я пущу свою форму в ход, господа, использую самым блестящим образом, а назавтра приду и усовещу вас, чтобы не издевались над моим австрияцким образом мыслей.
Когда
