Перед ним остановился кельнер. Депутат посмотрел ему на ноги и увидел вместо черных брюк юбку. Такие же толстые ноги он уже видел у одной женщины там, дома, в горах.
«Если б только эти женщины так не потели», — вздохнул он, помаленьку попивая винцо.
Заметил, что многие на него оборачиваются, смотрят. Хотел осклабиться, да поперхнулся и облил себе сутану. Понял, чем вызвано это внимание: он пил не из бокала, а прямо из горлышка.
Налил себе в бокал, исправив ошибку. Тут произошло небольшое несчастье: он слишком сильно сжал в руке тонкое стекло, и бокал треснул.
Потекла кровь. Пошел вымыть порезанную руку. Парламентский врач наложил повязку.
«Если б избиратели мои только знали, как я пострадал», — вздохнул он, снова принимаясь за бутылку.
«Ничего не поделаешь. Обязанность есть обязанность. У нас много обязанностей. К себе… К народу. К государству, а главное, к богу».
Ему показалось, что где-то заиграл орган. У него засверкали глаза, и было такое впечатление, что у каждого кельнера три головы.
Гневно сжав кулак, он сказал себе: «Избиратели почтили меня своим доверием. Довольно. Увидим, кто мог бы лучше защищать их интересы».
Он встал. Кельнер помог ему надеть плащ и спросил, не угодно ли ему рассчитаться. Случается, дескать, некоторые господа депутаты и забудут, и им делает великую честь, если они потом заплатят. Господин Глоац посмотрел с презрением на человека во фраке и заплатил.
Двадцати крон как не бывало, но я вам говорю: пособие духовенству урегулируют.
Он гордо вошел в зал заседаний. Стал искать свой стол.
Какой-то депутат подставил ему ногу. Он упал. Поднялся с помощью парламентских служителей — не сразу. Страшно захотелось вернуться в буфет, но он вовремя вспомнил о том, что избиратели… и т. д.
Полчаса блуждал между столиками, прося извинения, когда там и сям сбрасывал на пол какие-то бумаги.
Наконец ему объяснили, что он сидит во втором ряду, восьмой столик с края. Он уселся в кресло, перевел дух. Кругом ругались.
Глаза у него стали такие маленькие, что он еле различал председателя. Ему было теплей, чем в буфете.
С одной стороны неслись крики:
— Свиньи! Босяки! Мерзавцы!
С другой:
— Вор! Скотина! Подлые грабители! — и т. п.
Он уже не различал отдельных ругательств. Ему казалось, что вокруг звучит какая-то приятная музыка. Он стал засыпать. Очнулся еще раз. Рядом кто-то ломал кресло, чтобы кинуть ножку в противника.
Он вынул платок, большой такой, красный, и принялся важно утирать нос. В конце концов платок выпал из руки…
Господин священнослужитель окончательно уснул. Он так сильно храпел, что порой заглушал голос оратора.
Через час от господина Глоаца стал распространяться сильный запах. Между партиями установилось отрадное согласие: все сидящие вокруг этого депутата зажали носы платками.
Вдруг все увидели, что господин Глоац встал с закрытыми глазами, поднял правую руку кверху и сделал такое движение, будто потянул что-то вниз.
— Что вы делаете, коллега? — разбудил его один депутат, у которого был насморк.
Выпучив на него глаза, пан Глоац проворчал:
— Хочу воду в клозете спустить, да никак ручку не найду…
Так господин Глоац впервые выступил в парламенте в качестве непоколебимого борца за права народа.
Батистовый платочек
Гувернер юного Антонина Марека отправился на прогулку в лес с его матерью.
Пани Марекова была высокообразованной дамой, она свободно объяснялась по-французски и по-английски, много читала и любила размышлять о жизни, которую в свои тридцать лет находила удивительной и прекрасной. Поговаривали, правда, что не один мужчина делит с паном Мареком ее благосклонность. Как бы там ни было, жизнь ее была полна прелестей.
Напротив, гувернер ее сына был человек задумчивый, и мысли его теперь были заняты, главным образом тем, что завтра он покинет эту семью, чтобы поступить в городе на новое место и заняться воспитанием какого-то молодого графа.
Итак, это была их последняя прогулка с пани Мареновой, любившей гулять в его сопровождении, поскольку был он образован, хорош собой и при этом очень робок. Сегодня он казался еще более задумчивым, чем обычно, потому как страдал насморком и позабыл дома носовой платок.
Положение было не из легких, что и отражалось на его лице, придав ему выражение грусти и легкого скепсиса.
Он отрывисто отвечал на вопросы пани Марековой, которой было жаль, что он уезжает: ведь он был так хорош собой и так робок, что ни разу не отважился произнести слова, которые дали бы ей понять, что он ее боготворит.
Они шли по лесу.
— Смотрите, — говорила она, — листья желтеют, и вянут, и осыпаются.
Махнув рукой, он ответил:
— Из года в год одно и то же.
— Ваш отъезд пришелся на такое грустное время года…
— Весной ли, осенью, летом или зимой, сударыня, — все одно, отъезд есть отъезд, был человек и нет его — с глаз долой…
Лицо его залилось краской — он изо всех сил старался не чихать.
— Вы должны признать, что были полноправным членом нашей семьи.
— Да, сударыня.
— Мы уважали и любили вас. Тоничек души в вас не чаял.
— Сударыня, мне этого не забыть никогда.
Он покраснел, потому что в носу все время что-то щекотало. Страдать насморком и не иметь при этом платка — последнее дело, и он, окончательно смутившись, буркнул:
— Спасибо, сударыня.
Пани Марекова обронила сумочку. Он поднял ее и, чуть отступив в сторону густого кустарника, сделал вид, что разглядывает ее, надеясь в зарослях незаметно вытереть нос рукавом.
— Чем вы там заняты?
— Любуюсь сумочкой.
Пани Марекова уже стояла рядом, и тут он, открыв замок, заглянул внутрь сумочки.
— Милостивая сударыня, — сказал он, вынимая из сумочки батистовый платочек, — какая великолепная вышивка. Подарите мне этот платочек, сударыня.
— На что он вам?
— На память о тех временах, когда мы гуляли с милостивой сударыней.
Она вопросительно взглянула на него: и куда это девалась его робость?
Пряча платочек в нагрудный карман, он сообразил, что сейчас самое время показать пани Марековой заход солнца с вершины холма и вытереть нос у нее за спиной. Она подошла к нему вплотную:
— Вы действительно будете о них вспоминать?
— Буду, сударыня.
Они поднимались на холм, не проронив ни слова, он был занят своими мыслями и не мог дождаться той чудной минуты, когда поднесет платок к носу.
Наконец очутились они на холме.
— Какой закат! — сказал он. — Взгляните, сударыня, какие краски, как все полыхает на горизонте… А эти леса, верхушки деревьев…
Он отступил назад и, убедившись, что она любуется закатом, приложил батистовый платочек к носу…
Это было вожделенное, волшебное мгновение. Он забыл обо всем на свете и страстно предавался наслаждению, хорошо известному людям, нюхающим табак.
Поэтому до его слуха не донесся звук, который более всего