— Заметили, как они нас не любят? — заговорил господин Семенов, радуясь, что нашел цель своему раздражению.
— Это они вас не любят, — ответил Невельской. — До меня им просто нет дела.
— Нет-нет, Геннадий Иванович, не обольщайтесь. Вы ведь в офицерском мундире иностранного для них флота, а стало быть — враг. Даже если теперь и нет между нами боевых действий, то рано или поздно все равно будут. И скорее рано, чем поздно. Они ведь здесь очень внимательны к нашим движениям на Кавказе. Убыхам оружие целыми ящиками уже со своих кораблей сгружают.
— Убыхам? — переспросил Невельской.
— Один из черкесских народов. Крайне воинственный. Живет набегами, войной, лошадьми. Но дело даже не в кавказском вопросе, Геннадий Иванович. Англичанин иностранца не любит вовсе не потому, что думает с ним воевать. Тот ему противен уже по одному только, что он иностранец. В Англии вас будут с презрительным снисхождением терпеть, лишь если вы готовы преданно восхищаться всем английским. Стоит же вам обратить их внимание на худые стороны британской жизни — о! Помоги вам Господь! Да что там! Попытайтесь просто побыть самим собой. Сделайте что-нибудь таким порядком, как вы обычно делаете это у себя дома, — тотчас узнаете все прелести английского гостеприимства. Ишь смотрят!
Господин Семенов с усмешкой кивнул в сторону сидевших неподалеку на длинной скамейке четырех мужчин и одну пожилую даму. Взгляды всех пятерых были настолько единодушны, настолько слитны и тяжелы, что составляли один общий суровый взгляд, под которым любой человек, за единственным исключением господина Семенова, должен был ощутить себя не только пойманным, но уже и приговоренным к жуткой казни преступником. Господин же Семенов от этого взгляда, напротив, светлел и наливался весельем, подобно раннему цветку, жадно впитывающему благостное и животворящее тепло солнца. Он резвился под этим взглядом как ласковое дитя, и вся его русская природа доверчиво распускалась навстречу свинцовой английской неприязни.
— Впрочем, это же не британская исключительно черта, ради справедливости вам скажу, — продолжал господин Семенов. — Французов тех же возьмите… Австрияков. Испанцев… Да любая нация тут, в Европе, любит одно только самое себя, а все прочее отвергает. Единственно, пожалуй, русский народ, дурачок, в лепешку готов расшибиться при виде иностранца. Чуть завидит немца в России — и все, тут же размяк. Такая сразу любовь открывается. Самое лучшее ведь ему несет. И нести будет до тех самых пор, пока немец тот совсем ему на шею не сядет. Потом, правда, немцу беда. Но это уж сам виноват. Разнежился — надо поосторожней.
Господин Семенов помолчал, вспоминая, видимо, еще что-то обидное про иностранцев, а затем с новым воодушевлением продолжал:
— Вот, ученые люди полюбили у нас недавно рассуждать о загадке русской души. Статьи в журналы строчат, на философских собраниях спорят. Я прошлой осенью своими глазами видел, как два старичка, почтенные с виду, за бороды друг друга таскали в присутствии образованных дам — до того у них спор про душу русскую не задался. А дамы эти образованные, я вам доложу! — Он даже рассмеялся слегка. — Впрочем, об них отдельно говорить надо… Я пока о русской душе. Нет, Геннадий Иванович, в ней никакой загадки. Душа есть, а загадки нет. Вы меня понимаете? Вот европейская душа отсутствует. Нет ее нигде, хоть обыщись. Ум европейский есть, понимание выгоды есть, здравый смысл — о! — этого добра тут с избытком. А вот души здесь не-е-е-ет, — протянул он, отрицательно мотая головой и качая указательным пальцем правой руки с таким выражением, будто молчаливый слушатель его предлагал что-то неприличное, а господин Семенов, насквозь видя все соблазны, решительно их отвергал. — И главная загадка для меня как раз в этом! Душа, дорогой мой Геннадий Иванович, для европейца — не более чем совещательный орган. Ежели не нравится, о чем он вам говорит, всегда можно запросто отмахнуться. А у нас попробуйте так сделать! Да вас тут же за бороду! Да еще и в присутствии образованных дам!
Не в силах уже сдерживаться от собственного остроумия, господин Семенов захохотал в голос и стал похож на купца, который хорошо подгулял на ярмарке. Пассажиры парома, испепелявшие его до этого только в пять пар глаз, усилили общий свой взгляд еще пар на восемь.
— Нет, у нас так нельзя, — продолжал он, вытирая проступившие от смеха слезы. — У нас это вещественно. Душа у нас — это такая особенная субстанция. От нее, знаете ли, не отмахнешься. Считаться с нею необходимо как с любой другой материей. Она такая… Как жидкость… Куда прильет — туда нас и тянет. И вот от этого — то прилив, то отлив. И мотает нас в разные стороны. Это особенно, знаете, в чем заметно? В нашем отношении к самим себе. То мы все русское любим до беспамятства, то презираем. Когда в Бонапарта влюбились, так себя, свою русскость ни во что уж не ставили, на родном языке говорить отказывались. А теперь вот наоборот — ужасными патриотами все вдруг сделались. И такими, что каждый второй непременно у нас либо Минин, либо Пожарский. И это ведь даже вчерашние либералы. И даже масоны, знаете ли. Вы вот могли бы себе представить, чтобы американцы вдруг, ну, или вот эти же самые англичане застеснялись бы, что они англичане, и стали бы от этой стеснительности на каком-нибудь другом языке говорить? Да хотя бы по-польски? Нет? Вот и мне такое вообразить сложно. А русские иногда умеют! Потому что — живая душа! А душа, дорогой мой Геннадий Иванович, не то что имеет право — она должна ошибаться! Когда ошибок нет — нет и души.
Невельской хотел возразить, что лично знаком со многими иностранцами, у которых совершенно неоспоримо имеется прекрасная и неповторимая душа, но в этот момент на «Экселленте» сильно и гулко ударили сразу несколько учебных орудий. От этого залпа чайки, в изобилии кружившие над водой, переполошились и сгрудились в один внезапно закричавший комок, который устремился сначала к линейному кораблю адмирала Нельсона[47], стоявшему у пирса на вечной стоянке, затем рассыпался, словно разрезанный его мачтами на куски, и, наконец, повис над зданием адмиралтейства, продолжая свое бесконечное кружение вокруг шпиля.
На оставленных чайками серых волнах покачивались лишь несколько лебедей, неизвестно откуда и зачем взявшихся в этой гавани посреди шума, портовой грязи и суеты. Наступало обеденное время, и на кораблях уже начали сигналить к приему пищи. Нестройное посвистывание боцманских дудок на купеческих судах перекрывалось уверенными в своей силе и правоте звуками горнов на боевых фрегатах,