В комнату вошёл Кит. Лицо загорелое, глаза голубые, свитер под цвет глаз, тёмно-синие штанишки, зелёные чулки-гольфы, коричневые спортивные башмаки, светлые волосы.
— Тётя Динни пошла прилечь. Она сидела на траве. Она говорит — скоро поправится. Как ты думаешь, у неё будет корь? Я уже болел, мамочка. Если на неё накладут карантин, я всё равно буду к ней заходить. Она испугалась, — мы встретили одного мужчину.
— Какого мужчину?
— Он не подошёл к нам. Такой высокий, шляпу держал в руке, а когда увидел нас, чуть не побежал.
— Откуда ты знаешь, что он заметил вас?
— Ну как же! Он шёл прямо на нас, а потом раз — ив сторону.
— Вы встретили его в парке?
— Да.
— В каком?
— В Грин-парке.
— Худой, смуглый?
— Да. Ты его тоже знаешь?
— Почему "тоже". Кит? Разве тётя Динни его знает?
— По-моему, да. Она сказала: "Ох!" — и положила руку вот сюда. А потом посмотрела ему вслед и села на траву. Я обмахивал её шарфом. Я люблю тётю Динни. У неё есть муж?
— Нет.
Когда Кит ушёл. Флёр обдумала положение. Динни догадается, что малыш все рассказал. Поэтому она решила только послать наверх нюхательную соль и справиться о состоянии девушки.
Та велела передать: "К обеду буду в порядке".
Однако перед обедом пришло второе сообщение: она ещё чувствует слабость, хочет лечь и как следует выспаться.
Таким образом. Флёр и Майкл обедали вдвоём.
— Разумеется, это был Уилфрид.
Майкл кивнул:
— Как я хочу, чтобы он наконец убрался! Вся эта история — сплошная пытка. Помнишь то место у Тургенева, где Литвинов смотрит, как дымок поезда вьётся над полями?
— Нет, а что?
— Все, чем Динни жила, рассеялось, как дым.
— Да, — уронила Флёр, не разжимая губ. — Но огонь скоро отгорит.
— А что останется?
— То же, что и было.
Майкл пристально посмотрел на спутницу жизни. Она подцепила вилкой кусочек рыбы и сосредоточенно рассматривала его. Потом с лёгкой застывшей улыбкой поднесла ко рту и начала жевать так, словно пережёвывала Старые воспоминания. То же, что и было! Да, она такая же прелестная, как была, разве что чуточку полнее, — пышные формы опять входят в моду. Майкл отвёл глаза: ему до сих пор становится не по себе, как только он подумает о том, что произошло четыре года назад и о чём он знал так мало, догадывался так ясно и не говорил ничего. Дым! Неужели всякая человеческая страсть перегорает и синей пеленой стелется над полями, на мгновение заслоняя солнце, всходы и деревья, а затем тает в воздухе, и день попрежнему беспощадно ясен? Неужели всё остаётся, как было? Не совсем! Нет дыма без огня, а где прошёл огонь, там что-то должно измениться. Наверно, и облик Динни, которую он знает с детства, тоже изменится — станет суровее, резче, точенее, утратит свежесть? Майкл объявил:
— К девяти мне нужно обратно в палату, — выступает министр финансов. Почему его полагается слушать, не знаю, но так нужно.
— Почему нужно кого-нибудь слушать — всегда загадка. Видел ты в палате оратора, которому удалось бы кого-нибудь в чем-нибудь убедить?
— Нет, — ответил Майкл с кривой улыбкой. — Но человек живёт надеждой. Мы отсиживаем там целые дни, обсуждаем разные благотворные меры, затем голосуем и добиваемся тех же результатов, какие получили бы после двух первых речей. И так тянется уже столетия!
— Ребячество! — вставила Флёр. — Кит думает, что у Динни будет корь. И ещё он спросил, есть ли у неё муж… Кокер, кофе, пожалуйста. Мистер Монт должен уходить.
Когда Майкл поцеловал её и удалился, Флёр поднялась в детские. У Кэтрин сон на редкость здоровый. На неё приятно смотреть — хорошенькая девочка. Волосы будут, наверно, как у матери, а цвет глаз так колеблется между серым и карим, что обещает стать зелёным. Она подложила ручонку под голову и дышит легко, как цветок. Флёр кивнула няне и открыла дверь второй детской. Будить Кита опасно. Он потребует бисквитов и, вероятно, молока, захочет поговорить и попросит ему почитать. Дверь скрипит, но он не проснулся. Его светлая решительная головка откинута на подушку, изпод которой выглядывает дуло пистолета. На улице жарко, он сбросил одеяло, и ночник освещает его раскрывшуюся до колен фигурку в голубой пижаме. Кожа у него смуглая и здоровая, подбородок форсайтовский. Флёр подошла вплотную к кроватке. Кит очарователен, когда он засыпает с таким решительным видом, словно приказал уняться своему возбуждённому воображению. Флёр осторожно, кончиками пальцев, приподняла простыню, подтянула её и прикрыла сына; затем постояла, упираясь руками в бёдра и приподняв одну бровь. У Кита сейчас — самая лучшая пора, и она продлится ещё года два, пока он не пойдёт в школу. Вопросы пола его ещё не волнуют. Все к нему добры; вся жизнь для него — как приключение из книжек. Книжки! Старые книжки Майкла, её собственные и те немногие, написанные со времени её детства, какие можно давать ребёнку. Замечательный возраст у Кита! Флёр быстро окинула взглядом еле освещённую комнату. Его ружьё и меч лежат рядом на стуле в полной боевой готовности. Проповедуем разоружение и вооружаем детей до зубов! Остальные игрушки, большей частью заводные, — в классной комнате. Нет, на подоконнике стоит лодка, которую он пускал с Динни; паруса все ещё подняты; в углу на подушке лежит серебристая собака, давно заметившая Флёр, но слишком ленивая, чтобы встать. Шерсть у неё на хвосте приподнялась; хвост виляет, приветствуя гостью. И, боясь, что пёс нарушит этот упоительный покой, Флёр послала им обоим воздушный поцелуй и прокралась обратно к двери. Снова кивнула няне, посмотрела на ресницы Кэтрин и вышла. Потом на цыпочках спустилась по лестнице до следующего этажа, где находилась комната, расположенная над её спальней и отведённая Динни. Не будет ли бестактностью, если она заглянет к девушке и спросит, не нужно ли ей чего-нибудь? Флёр подошла к двери. Только половина десятого! Динни ещё не могла заснуть. Вероятно, совсем не заснёт. Страшно даже подумать, как она лежит одна, безмолвная и несчастная! Может быть, разговор принесёт ей облегчение, отвлечёт её? Флёр подняла руку, собираясь постучать, и внезапно услышала приглушённый, но исключавший всякие сомнения звук — судорожное всхлипывание человека, который плачет в подушку. Флёр словно окаменела. В последний раз она слышала этот звук четыре года назад, когда он вырывался у неё самой. Воспоминание было таким острым, что ей чуть не стало дурно от этого страшного и священного звука.