Она нашептывала ей тысячу безумных слов, все очарование которых таилось в их выразительности. Она привела в такой беспорядок одежду молодой девушки, что та покраснела; она гладила ее шелковистые волосы, целовала ее ноги, колени, лоб, глаза и всем восхищалась. Молодая девушка подчинялась всему и лишь изредка тихонько, с бесконечной нежностью повторяла:
— Матушка!
— Видишь ли, моя доченька, — говорила затворница, прерывая свою речь поцелуями, — я буду очень любить тебя. Мы уедем отсюда. Мы будем счастливы! Я получила кое-какое наследство в Реймсе, на нашей родине. Ты помнишь Реймс? Ах, нет, ты не можешь его помнить: ты была еще крошкой! Если бы ты знала, какая ты была хорошенькая, когда тебе было четыре месяца! У тебя были такие крошечные ножки, что любоваться ими приходили даже из Эперне, а ведь это за семь лье от Реймса! У нас будет свое поле, свой домик. Ты будешь спать в моей постели. Боже мой! Боже мой! Кто бы мог этому поверить? Моя дочь со мной!
— Матушка, — продолжала молодая девушка, справившись наконец со своим волнением, — цыганка все это мне предсказывала. Среди них была одна добрая цыганка, которая всегда заботилась обо мне как кормилица, — она умерла в прошлом году. Это она надела мне на шею ладанку. Она постоянно твердила: «Малютка, береги эту безделушку. Это сокровище. Она тебе поможет найти мать. Ты носишь мать свою на груди». Она это предсказала, цыганка!
Вретишница вновь сжала дочь в объятиях.
— Дай я тебя поцелую! Ты так мило все это рассказываешь. Когда мы приедем на родину, то пойдем в церковь и обуем в эти башмачки статую младенца Иисуса. Мы должны это сделать для милосердной Пречистой Девы. Боже мой! Какой у тебя прелестный голосок! Когда ты сейчас говорила со мною, это звучало как музыка! О Боже всемогущий! Я нашла своего ребенка! Возможно ли этому поверить? Нет, если я не умерла от такого счастья, от чего же тогда можно умереть!
И она вновь принялась хлопать в ладоши, смеяться и восклицать: «Мы будем счастливы!»
В эту минуту со стороны моста Богоматери и с набережной донеслось бряцание оружия и все приближавшийся конский топот. Цыганка с отчаяньем бросилась в объятия вретишницы:
— Матушка! Спаси меня! Они идут! Затворница побледнела.
— О Небо! Что ты говоришь! Я совсем забыла. За тобой гонятся! Что же ты сделала?
— Не знаю, — ответила несчастная девушка, — но меня приговорили к смерти.
— К смерти! — воскликнула Гудула, пошатнувшись, словно сраженная молнией. — К смерти! — медленно повторила она, пристально глядя на дочь.
— Да, матушка, — растерянно продолжала девушка. — Они хотят меня убить. Вот они идут за мной. Эта виселица — для меня! Спаси меня! Спаси меня! Они уже близко! Спаси меня!
Затворница несколько мгновений стояла, словно каменное изваяние, затем, с сомнением покачав головой, разразилась хохотом, своим ужасным прежним хохотом:
— О! О! Нет, да ты просто бредишь! Как бы не так! Потерять ее — и чтобы это длилось пятнадцать лет, а потом найти — и только на одну минуту! И ее отберут у меня! Теперь отнимут, когда она прекрасна, когда она уже выросла, когда она говорит со мной, когда она любит меня! Они придут сожрать ее на моих глазах, на глазах матери! О нет! Это невозможно! Милосердный Господь не допустит этого.
Конный отряд, видимо, остановился, и чей-то голос крикнул издали:
— Сюда, господин Тристан! Священник сказал, что мы найдем ее возле Крысиной норы.
Вновь послышался конский топот. Затворница вскочила с отчаянным воплем:
— Беги! Беги, дитя мое! Я вспомнила все! Ты права. Это идет твоя смерть! О ужас! Проклятье! Беги!
Она просунула голову в оконце и быстро отшатнулась назад.
— Стой, — тихо, отрывисто и мрачно сказала она, судорожно сжимая руку цыганки, помертвевшей от ужаса. — Стой! Не дыши! Везде солдаты. Тебе не убежать. Слишком светло.
Сухие ее глаза горели. Она умолкла. Крупными шагами ходила она по келье. Время от времени останавливалась и, вырывая у себя клок седых волос, рвала их зубами.
Вдруг она сказала:
— Они приближаются. Я с ними поговорю. Спрячься сюда, в этот угол. Они не заметят тебя. Я скажу, что ты убежала, что я тебя не удержала, клянусь Богом!
Она отнесла свою дочь, которую все время держала на руках, в самый дальний угол кельи, куда снаружи нельзя было заглянуть. Там она усадила ее, позаботившись о том, чтобы руки и ноги ее не выступали из тени, распустила ее черные волосы и, прикрыв ими ее белое платье, поставила перед ней свою кружку и камень — единственное ее имущество, — уверенная в том, что эта кружка и этот камень помогут ей скрыть дочь. Покончив со всем этим, она, немного успокоившись, упала на колени и принялась молиться. День только занимался, и Крысиная нора еще тонула во мраке.
В это мгновение возле самой кельи послышался зловещий голос священника.
— Сюда! — кричал он. — Сюда, капитан Феб де Шатопер!
При звуке этого имени, этого голоса Эсмеральда, притаившаяся в своем углу, зашевелилась.
— Не двигайся! — прошептала Гудула.
В ту же секунду у кельи раздался шум голосов, конский топот и бряцанье оружия. Тогда мать быстро вскочила и встала перед оконцем, чтобы загородить его. Она увидела большой вооруженный отряд пешей и конной стражи, выстроившийся на Гревской площади. Начальник спрыгнул с лошади и подошел к ней.
— Старуха, — сказал этот человек свирепого вида, — мы ищем ведьму, чтобы ее повесить. Нам сказали, что она у тебя.
Несчастная мать постаралась принять самый равнодушный вид