Старый, болезненный, хотя всё ещё жилистый Иван Александрович от дел почти отошёл: видел и радовался, что братья Охотниковы стали надёжной подмогой для его единственного (трое других детей умерли в отрочестве, старший сын погиб на японской) сына. Все скопленные прижимистым, всю жизнь осторожничавшим стариком деньги были после свадьбы сразу переданы в единоличное пользование Семёна.
Иван Александрович, тайком, без свидетелей, передавая сыну деньги и золото, сказал, пристально всматриваясь в его глаза:
— Перевернулся, чё ли, свет Божий: не трудом праведным норовят люди заработать деньгу, а всё какими-то хитростями, изворотами да нахрапкой. Каких-то ахцинерных кумпаньев напридумывали, бирж понапекли. А банков всяких развелось!.. Да игорные дома, ресторации, притоны заполонили Расею… тьфу, пропастина! Ничё, сын, не пойму! Мозги, видать, засыхают. Но, Семён, одно крепко знаю: копейке должно прирастать к копейке. Рупь, глядишь, получится. Рупь к рублю — стольник засият в руках труженика. И пошло дальше, поехало. Копейка — вот костяк фарта. Но ею ишо надо уметь распорядиться, чтоб рупь удался. У меня — вышло, — приподнял он бровь, как бы улыбаясь измождённым лицом. — Тепере твой черёд. Но не копейку ты получашь, а сразу — капитал. Он могёт тебе голову вскружить, и — пропали твои дела. А могёт, насупротив, укоренить и возвеличить наше орловское семя. Бери, властвуй, — возвышенно и, сразу почувствовал он, несколько неестественно — словно бы вычитал из книги — сказал старик, но других слов всё же не знал, не находил при столь важном и поворотном шаге.
Отодвинул от себя замусоленные, ветхие свёртки с деньгами и холщёвые серые кульки с золотом, вышел из горницы и долго курил на завалинке с лицевой стороны своего большого бревенчатого дома, прижмуриваясь на алую бровь закатного окоёма и чему-то покачивая сивой головой.
Семён не все деньги вложил в дела — часть под стоящий процент определил в Русско-азиатский банк, считавшийся самым надёжным в Сибири. Жене он иной раз нашёптывал вечером в постели:
— Погодь, Ленча, маленько — развернусь. Как и обещал тебе — выбьемся в люди, загремит имя Орловых. Станешь барыней.
— Мне и в крестьянках неплохо, — отвечала Елена.
— Что ж, можно и в крестьянском сословии остаться. По нонешним временам смотрят не на сословие — на человека. Ежели что в голове имеется, так и в кармане заводится прибыток.
И он увлечённо, несколько даже азартно начинал рассказывать жене о ценах, способах продаж, о новых заведениях, на которые он пошёл вместе с её отцом и свояками. Елена перекатывалась на другой бок лицом к стене и притворялась, будто уснула.
Жизнь в доме Орловых проходила молчаливо, ровно, по стародавне заведённому порядку: неизменно ранний подъём, хозяйственные хлопоты, в одно и то же время бывал завтрак, обед и ужин, которые зачастую теперь проходили без Семёна; спать ложились довольно рано, усердно помолившись перед богатым иконостасом.
Елена вместе с тремя строковыми работницами — двумя молодайками Натальей Пеньковой и Устиньей Заболотной, а также пожилой, молчаливой буряткой Татьяной Дундуковой — ухаживала за стадом коров, отправляла на иркутские и усольские рынки подводы с молочными продуктами или тут же, в Погожем, у ворот дома, торговалась с разношёрстным приезжим людом, скупавшим оптом молоко, масло и сметану. Семён не однажды предлагал жене оставить коровник, этот тяжёлый, порой изматывающий труд доярки-скотницы, и полностью посвятить себя дому:
— Будь, Лена, настоящей хозяйкой. Дом твой и мой. Наш! Мы в нём хозяева — отец так постановил. А его слово крепко, как железо.
Однако в доме постоянно находилась болезненная, страдающая одышкой свекровка, и Елена, с первых же дней вселения в орловский дом, отчего-то старалась пореже находиться рядом с Марьей Васильевной. Свекровка не неволила невестку, даже рада была, что Елена стремилась быть занятой. Тем более была довольна, что молодая толково заправляла в коровнике и выгодно торговала. Однако чуткая Марья Васильевна вскоре приметила, что невестка не очень-то охотно с ней общается, односложно отвечает на вопросы, проскальзывает поскорее мимо неё в свою спальню и даже не смотрит прямо в её глаза. Спросила расстроенная и подавленная своим подозрением свекровка у Елены, когда они оказались одни в доме:
— Чёй-то ты, девонька, никак гнушашься мною, старой и хворой. Не угодила чем али чёй-то ишо стряслось?
Покраснела Елена до самых ключиц, вымолвила, перебирая завязку на блузке:
— Показалось вам.
— Дай-то Бог. Поди, померещилось мне, старой и малоумной, — супилась и неровно дышала свекровка. — А вот во всех добрых семьях матерью да мамашей али ишо как по-родственному невестки кличут мать мужа, а ты, Ленча, уж и вовсе порой меня никак не называшь. Словно чучело я како огородное пред тобой. — Не выдержала — заплакала, уткнув лицо в платок.
Елена со склонённой головой постояла и молча удалилась на свою половину.
— Немтырь постылый, — бросила Марья Васильевна вслед, но тихонько.
32
Семён был с женой ласков, сдержан и терпелив. Он, молодой, но вызревший мужчина, понимал и знал, что в ней нет к нему той любви, которая составила бы его счастье, скрепила бы семью, принесла бы в его сердце умиротворение, но он, крестьянин, надеялся и верил: любовь — наживное, взращиваемое чувство, которое необходимо заслужить, может быть даже, выстрадать, а в опасности — спасти и оберечь. «Посадил в землю семя, — думал он, — вот и ухаживай за ним, поливай, лелей, хозяин, чтобы соками наливалось оно, взрыхляй землю, чтобы не задохнулось, накрывай вечером, чтобы ночной заморозок не прикончил росток, — и будет-таки тебе урожай по осени, и будет-таки сладко и сытно житься тебе и твоим ближним». Но тревожное, самолюбивое чувство всё же нередко вскипало в Семёне. Раз он спросил жену, прилёгшую к нему на кровать, но — сразу отстранилась и затаилась она у стенки:
— Неужто, Лена, я всё противен тебе?
— Не противен. Отчего же, Семён? Я устала. Дай уснуть. — Она накинула на себя одеяло, прижалась к стенке, ощущая жёсткую и прохладную щетинку ковра.
— А ты всё же поговори со мной, поговори! Муж ить твой — не забыла?
— Не забыла.