— Успокоила.
Елена покорно повернулась к мужу, но её взгляд был застывшим, стеклянным — глаза направлены в тёмный дальний угол.
— А я жалею тебя… люблю, стало быть, — произнёс он как-то стыдливо, в полвздоха, словно бы не хватало ему воздуха. Стал прикуривать, чего никогда раньше не делал в постели. — Ещё ты девчонкой была, голыми пятками с ребятнёй сверкала по улице, а я — парнем… а засматривался на тебя. Три раза хотели меня оженить, а я всё просил батю обождать. Примечал, как ты растёшь и — ждал. Да, ждал. Надеялся. Видел — доброй дивчиной ты становишься. Порой взглянешь в мою сторону — не знаю, на меня ли? — аж сердце у меня захолонёт бывало, голова пойдёт кругом, как от браги али пива, когда хватанёшь сразу с полковша.
На улице тянула гармонь: видимо, парни и девушки собирались на вечёрку в избе бобылки и самогонщицы Потаповой Серафимы. Взнялись цепные псы, но вскоре угомонились. В окно со стороны комнаты весь вечер настойчиво билась одуревшая муха, пронзительно и отчаянно жужжала, точно жалуясь на судьбу. Из-за стенки доносилось: бу-бу-бу и хриплый кашель: Орловы-старшие тоже не могли улечься.
Семён затянулся табачным дымом, усмехнулся жёсткими морщинками у губ, искоса взглянул на Елену. Она, опершись локтём на деревянную спинку кровати, молча полулежала-полусидела, потупив глаза. Семён видел и любовался: густые светотени очерчивали её прямой островатый нос, высокий лоб, подтянутый маленький, но округло-твёрдый подбородок, запавшие глаза с опущенными большими ресницами. Длинные вьющиеся волосы путанно обвили её маленькое напряжённое тело, прикрытое белоснежной сорочкой.
Семён, сглотнув, отвернулся от жены: то ли потому, что не хотел смотреть на Елену, то ли потому, чтобы дым не попадал на неё. Стал говорить надтреснуто, неуверенно:
— Как это: любовь зла — полюбишь и козла? А ты вон чего — прынца себе навоображала. Я больше твоего пожил на свете — знаю: все мы можем при случае быть и прынцами, и прынцессами. Все мы таковские, кажный со своим вывертом! — Помолчал, покусывая губу. — Эх, не то я балакаю!.. Пойдут у нас ребятишки — глядишь, поправятся наши дела, заживём порядком и в ладу, как и положено супругам. А?
Он спустился с высокой постели, не дожидаясь ответа, накинул на плечи форменную тужурку с орлистыми бронзовыми пуговицами и в исподнем, босиком вышел на сырое крыльцо. Без интереса курил, присев на перекладину, равнодушно посматривал на холодный и острый блеск далёких звёзд, на тёмные силуэты строений. Прислушивался к храпу лошадей в конюховке, к свисту и постуку паровоза, тянувшего во тьме на восток состав, пыхая ворохами искр из трубы и освещая свой путь острым молодым лучом прожектора. В какой-то момент Семён почувствовал себя невыносимо одиноко. Изнутри стало что-то давить. Мерещилось, что земля улетучивается из-под ног; забывал затянуться дымом.
Семёну отчего-то стало казаться, что нет на свете ни паровоза с вагонами, ни самой железной дороги, ни Ангары с её широкими чистыми водами, ни гористых лесных цепей, подступающих к правому берегу, ни Погожего с его церковью, избами, огородами, ни односельчан и даже его самого, Семёна, нет как нет, — ничего нет в этом тёмном и холодном мире. А есть единственно какая-то разлитая по всему свету общая душа, которую пригреет солнце — радуется она, подуют холодные, колкие ветры — сожмётся. Ему представились полегчавшими его постоянные после свадьбы страхи и опасения, что семья его всё же не сложится. Ему показались не очень-то нужными его ежедневные хлопоты, поездки по делам. Одиночество и тоска заледенили его душу. Он не видел ясного пути в жизни.
Вернулся в спальню, взобрался на перину, привлёк к своему твёрдому боку мягкое, шелковистое плечо жены. Погладил по волосам, вдыхая их нежный, казавшийся молочным парным запах.
— Я ломаю тебе жизнь, Семён, — сказала Елена, приподнимая на мужа строгое лицо. — Без меня ты был бы счастливым… Неужели, в самом деле можно так сильно любить?
Он перевалился от неё на другой бок, затих. Елена сама склонила к плечу Семёна с раскиданными, пышными волосами голову, и он от неожиданности вздрогнул — она коснулась мужа, и это прикосновение походило на ласку, нежный ответ.
— У-ух, ледяной, — улыбнулась она, но не отняла своей жаркой головы.
— А ты как печка горячая, — произнёс он срывающимся голосом.
Он повернулся к Елене, и она переместила свою голову с его плеча на грудь. И это тоже было впервые в их совместной жизни — её голова покорно лежала на его груди, затаившейся, словно он боялся вспугнуть какую-то до крайности осторожную и весьма ценную птицу, нечаянно запорхнувшую на его грудь.
— Знаешь… знаешь, Семён. — Она неуверенно замолчала, но всё же сказала: — Знаешь, я хочу любить — крепко-крепко. Чтоб на всю жизнь. До гробовой доски.
— Пошто же сердце твоё молчит?
— Оно не молчит, — неожиданно улыбнулась Елена, отбрасываясь на пуховую подушку. Её волосы упали и на грудь, и на лицо Семёна, пощекотывая. Стала говорить певуче, раздумчиво: — Оно ведь у меня живо-о-о-е. Оно ждё-о-от.
Но она чего-то как будто испугалась. Призакрыла глаза, чтобы, быть может, не видеть лица мужа.
— Ждё-о-от? — тоже отчего-то певуче произнёс Семён, захваченный её такой по-детски простой, но непривычной игрой. — Чего? А может, кого? — Странной получилась улыбка, — словно поморщился. Елена молчала, натягивала на себя одеяло, притворяясь, что хочет спать. — Может, тебе уже… кто… люб, Лена?
— Нет, нет. Давай-ка вот что — спать.
На окне, наконец-то, угомонилась муха. За стенкой уже спали старики, и слышался храп с посвистом Ивана Александровича. Пахло сохшим на русской печке нарезанным хлебом, кисло-сладко натягивало квасом из бочонка. В конюховке заржала лошадь, и ей немедленно ответила собака завывающим лаем. Но вскоре снова наступила глухая потёмочная тишина.
* * *В начале июля Елена поняла, что беременна, и мысль о том, что придётся рожать от нелюбимого, угнетала и злила её. «Вытравлю!» — однажды подумала она, ощущая приступ кружения в голове и тошноты. Но эта мысль испугала Елену, колко похолодила душу.
33
На Покров, после службы в церкви и многолюдного крестного хода под взывающий звон колокола, в просторном доме Михаила Григорьевича собрались родственники, кто