Потом было утро. Кричал петух. Напудренное пыльцой облаков солнце, как любознательная соседка, заглядывало в окно. Тайга правобережья изумрудно светилась. В логе таял сизый туман. День обещался быть тёплым. За перегородкой, как будто состязаясь, наперебой храпели супруги Стариковы, порой тонко, как певчие птицы, посвистывали, ребячливо вскрикивали во сне. Елена думала о том, как вскоре приедет Любовь Евстафьевна, удивлённо ахнет, обомлеет, увидев внука.
Кто-то тихо постучался в дверь, и Елена подумала, что, верно, уже бабушка приехала на новых санях. Однако поняла: она не могла стучаться. Тревожно забилось сердце — кругом глухомань, мог оказаться и недобрый человек, даже беглый каторжник. Послышался скрип двери, потом — осторожные шаги. Кто-то остановился посреди горницы, наверное, осматриваясь, прислушиваясь.
— Кто здесь? — ломая хрипотцу в голосе, резко спросила Елена. Пряча, принакрыла одеялом укутанного в полотенце ребёнка. Из-за шторки отдалённо знакомым голосом сказали:
— Елена, наконец-то я тебя нашёл! Можно войти?
— Виссарион?! — Елена спустила босые ноги с постели, какое-то время посидела молча, ощущая рывки сердца и кружение в голове, накинула на плечи халат, сбросила с ребёнка одеяло, тихонько произнесла: — Войди.
Виссарион распахнул занавеску. Он был в богатом чёрном пальто, в шляпе. Елена уловила запах одеколона. Порывисто шагнул к Елене и опустился на колени. Приподнял своё красивое, пунцово покрасневшее лицо и с жадностью смотрел в глаза Елены:
— Я тебя нашёл, я тебя нашёл, Елена. Боже, я всё же нашёл тебя! Я тебя так искал… Это было ужасно. Срок моей ссылки закончился, и теперь я свободен. Понимаешь, свободен! Мы с тобой поедем в большие города. В Петроград. В Грузию, быть может. К морю! У меня есть деньги. — Виссарион замолчал и внимательно посмотрел на свёрток с ребёнком. Улыбнулся, растерянно, счастливо смаргивая большими, женственными чёрными ресницами. — Да, да, да, и это тоже прекрасно. Я догадывался, почему ты исчезла… Мне нужна и ты, и твой ребёнок.
— Я нужна тебе? — Голова Елены наполнялась сладким дымом.
— Да! Ты и только ты мне нужна! Я приехал за тобой, родная. Ты мне нужна. Нужна! Нужна, как воздух, как жизнь.
Он присел перед ней на корточки, старался заглянуть в её опущенные, залитые слезами глаза.
* * *Через две недели Михаил Григорьевич разыскал Елену в Иркутске. Отнял ребёнка и бросил в сердцах:
— Я тебя проклинаю. Ты мне — не дочь.
52
Ранение Василия Охотникова было настолько серьёзным, что более трёх месяцев доктора и сёстры милосердия петроградского госпиталя не надеялись его спасти. Лёгкие захлебнулись от сильного кровотечения, а полость плевры была обширно инфицирована и огненно воспалилась. Развился шок — тело посинело, выступили землистые прожилки, как у мертвеца, дыхание порой угасало. К тому же в полевых условиях, а потом в польском лазарете и в санитарном поезде Василию — полагая, что он всё же не дотянет — вовремя не сделали прокол, не удалили из груди кровь и гнойную жидкость. Он, несомненно, должен был умереть. Но выжил — выжил, быть может, благодаря недюжинной, развитой с малолетства физической силе и глубоко сидящему корню его крепкой, оздоровившейся рядом с Волковым души.
Молодой торакальный доктор, пощипывая свою ухоженную, но уже усеянную пеплом седины бородку, сказал очнувшемуся одним весенним утром Василию:
— Нуте-с, братец, позвольте вас поздравить: вы родились заново.
Василий слабой костлявой рукой пощупал по набитому соломой матрацу, потянулся взглядом к тумбочке, шепнул:
— Матерь… где?
— Ваша матушка, ежели мне не изменяет память, обретается в Сибири. Лизавета Львовна, кажется, Охотников из Иркутска? — обратился доктор к юной сестре милосердия с воспалёнными глазами, фривольно посмотрев на неё сквозь запотевшее мутное пенсне.
Лизавета Львовна отчего-то вспыхнула, восторженно и одновременно скромно взглянула на доктора, однако — мимо его засмеявшихся глаз. Тихо ответила:
— Да, Сергей Иванович.
— Матерь… где? — всё шептал Василий липкими, но твёрдыми губами.
— Вы, должно, икону ищете? — участливо склонилась над Василием сестра.
— Икону? — удивился доктор. — Чудно: только-только родился, а уже икону ему подавай.
— Тута она, евоная икона, — отозвался заросший прутьями-волосами раненный в голову и грудь тощий солдат. — Сберегли.
— Как трогательно — «сберегли», — сказал доктор, начиная слушать фонендоскопом изрубленного шашкой казака.
— Не надо смеяться, — возразила ему Лизавета Львовна, принимая из рук солдата икону. Склонилась с нею над Василием: — Сберегли, сберегли. Посмотрите, Охотников.
— Сберегли? — шепнул Василий.
— Вам ещё нельзя разговаривать. — Сестра бережно установила икону на тумбочку. — Примите микстуру. Вот чудненько. Ещё ложечку. Молодцом.
Доктор деловито, молчком закончил обход палаты, направился к выходу, но в сомнении постоял у двери, подошёл к сестре, пользовавшей лекарством из ложечки другого тяжёлого больного, стал шептать, склонившись к ней:
— Конечно, Лизавета Львовна, я невежа. Знаете, так вся жизнь огрубела вокруг, что не чувствуешь Бога. Люди в смятении, устали от тягот житейских и душевных. И — уже ни во что не веришь. Ни-во-что. Ни-во-что! Ни в Бога, ни в чёрта, ни в человека, даже в самого родного. Вся жизнь перемешалась, понеслась в тартарары. Мы все беспросветно запутались и заблудились. Право, мне досадно. А вы — ангел, истинный херувим. Неужели я, циник, путаник, а в сущности, безнравственный и опустившийся человек, вам и впрямь могу нравиться?..
Василий проснулся ночью. Радовался — живой. Вспоминались дом и Ангара. Вспоминался этот простой и в то же время непостижимо загадочный Волков. Стал ждать рассвета, но сам хорошенько не понимал, зачем.
— Э-э-эх, служивый, не знаешь ты жизни: учёности всякие заслонили от тебя истину Божью, — расслышал Василий кашляющий старческий голос где-то в углу возле окна.
— Да где же её, старина, истину-то эту Божью отыскать? В тридевятом царстве, поди? — насмешливо, но устало-равнодушно возразил ему ломкий волжский басок.
— Пошто так далёко идти! Правда в сердце твоём, но голова мешает, видать, заглянуть в него глубже. Головой-то умствуешь лукаво — а то как же! Обманываешь не людей, а прежде всего своё сердце.
— Ишь ты! Дай войну пережить, а тама уж и о сердце подумаем.
— Хм, война ему помешала в своё сердце заглянуть!