Привыкла жена, не ревновала больше. Говорила без шутки: «Ты, маленькая, им как мать». Но называть себя матерью не велела. «Вот тебе мать», – приказывала она девочке, заставляя целовать няньку мальчишек, крестную мать Елены-меньшой.
Стрига был в дружине князя Святослава Черниговского в годы, когда половцы сделали первый набег на Русь и побили князя Всеволода вместе с киевским князем Изяславом, а сами были истреблены Святославом.
Святослава Ярославича держался Стрига в дни его киевского княженья, когда Изяслав бегал за русской границей, ища помощи. От Святослава в последний год его киевского княженья Стрига отъехал к Всеволоду, досадуя на скупость, которая прилипла к Святославовой старости. От Всеволода Стрига добром пошел в новую дружину сына его Мономаха, Владимира по княжескому имени. И, первого из всех, кому служил, полюбил молодого князя.
Одному трудно делать. Бревно и то легче поднять вдвоем, а вчетвером – и подавно…
Стрига учился от людей, от русских, греческих, латинских книг, повествующих о государствах и правителях. Князь умеет дружину собрать, в ней выделить больших, умелых умом, а не только мечом, совещаться с боярами, и коль поступать не по их совету, то мудро, чтоб сами советчики соглашались – верно, что нас не послушал, – тогда они князь. Подневольная дружина – не дружина. Хочешь, нанимай удальцов, чтоб смотрели тебе в глаза по-холопьи. У худого князя и дружина худая, у умного – умная и словом, и делом.
Улетел мыслями Стрига, жена вернула домой. Расчесывая на ночь косы, Елена сказала:
– Бывает со мной, снятся густые леса с чистой речкой в белом песке, птичий щебет, поверху ветер струится через вершины, тоже как песня. И тянусь я туда. Хочешь? – И Елена, не вставая от столика, где она глядела в загадочный сумрак едва освещенного зеркала, вдруг вся повернулась к постели. – Хочешь, уйдем отсюда? Где-либо у Владимира Клязьминского либо в верховьях Клязьмы у Дмитрова поищем себе места. Те места хвалят все.
– Что? Бросить наш Кснятин? – Стрига даже сел на постели. – Зачем?
– Затем, что покойно там. Глубинные земли. Ни половцы, никто другой туда не достанет.
– Бросить Кснятин, всех здешних людей?! Я каждого знаю, из кснятинской тысячи каждый знает меня! – Увлекшись, боярин встал – и дремы как не бывало.
– Кснятин пуст не будет, у князя найдется боярин для Кснятина, – спокойно возразила жена, опять повернувшись к зеркалу.
– Не ждал я, – только и нашелся сказать Стрига.
– И я не ждала.
– Чего?
– Услышать твои жалобы на слабость, на старость. Слышать, как ты лжешь на себя.
– Теперь понял я, – сказал боярин, опять улегшись на широкую постель. – Время идет, любушка моя, время уносит и великих, и малых.
– Я не о том, – возразила Елена. – Речи твои не новы мне, спор наш давний, к нему я привыкла. Но не нужно тебе так говорить при чужих, не хочу я, чтоб слух пошел. Слово – как лист. Несет его ветром и треплет так, что не узнаешь, с какого дерева он упал.
– Я при своих говорил.
– От тебя же я не однажды слышала, что чужая душа – потемки. Значит, не уйдем из Кснятина?
– Никогда! – ответил боярин.
Кончая заплетать косу в три свободные пряди, боярыня поднялась со стула без спинки. В ночной рубахе тонкого полотна, достававшей до щиколоток, казалась она очень высокой и стройной, что елка. Тихо, будто нет никого на свете. Немо стоит тишина, как бывает в помянутых Еленой лесах. Но прислушайся – и уловишь слитный лягушачий хор. К нему ухо кснятинцев привыкло до глухоты. А вот и далекий свист запоздалого соловья. Хор холодянок выпевает свое «ууу-у, ууу-у» то выше, то ниже, а соловей выводит трели, рассыпается, щелкает, ждет и вступает опять.
– Что ж он? – спросила Елена. – Ужель свою любушку до сих пор не нашел, или она его бросила?
– Он от счастья, – ответил Стрига. – С тоски так не станет.
В светлице свежий запах полевой мяты и донника с легкой примесью цветущей полыни. Не смешиваясь, сочится, как далекий-далекий зов, как воспоминание, особенный аромат, для которого нет русского названья, ибо цветы эти или растенья живут где-то у индов. Так говорил араб-купец. Это маслянистая янтарная жидкость. Араб отмерял ее каплями, наполняя крохотный, узкий сверху, пузатый внизу горшочек из глины с поливой изнутри и снаружи, чтоб удержать аромат. На вес шести золотых дирхемов пришлось немало: ароматный сок легок, как масло. Елена пользуется им изредка. Араб намекнул, что его снадобье добывают из цветов, которые увеличивают любовь мужчин к женщинам. Может быть. Елене такое не нужно, но запах прекрасен сам по себе. Есть и мазь для рук и лица из воска кашалотов, который привозят новгородские купцы. Смешиваясь с водой, эта мазь входит в кожу сама. Румян для щек и сурьмы для бровей Елена не держит – бог ее одарил и румянцем, и писаными бровями. Муж и так любил бы ее, но ароматы и нежность кожи нужны ей для себя: сладко ей ходить за собой.
Встав, женщина подошла к иконе, потянувшись, отбросила шелковую завеску, опустилась на колени. Кончив молиться, она оглянулась. Муж уже спал, сон сразил его мгновенно. Елена помолилась и за него. Муж за жену не замолит, а жена за мужа замолит.
Спит. А ей сейчас не уснуть еще. Днем после волнений, когда нечто шепнуло ей: он благополучен, Елена заснула, сберегая себя, заснула так же, как он сейчас, – будто срубило.
Спит. Ее собственный. Мужчина, муж. Уедем отсюда. Жаль будет, здесь вся жизнь, вся, вся. Здесь и могилка единственного младенца, бог дал и взял торопливо. За что?
Уедем. Сегодня в душу мужскую заложено зернышко. Забыл он сейчас все, завтра не вспомнит, через год не вспомнит. Но час придет. Нужно будет уехать, чтоб его сохранить,