В доме Стриги найденку не бередили расспросами. Прошлого не изменить, забыть нужно плохое. Другие забыли, она помнит.
Нынешние пленники не обычные, они – собственная добыча Стриги, взятая на поединке по божьему суду. Проговорится Елена, и муж прикажет всех удавить. Брезгуя половцами до отвращенья, Елена их ничуть не жалела. А на кого своих выкупать из полона! Из-за ее избытого детского горя родится новое горе. Такое ей не на счастье, придется спорить с мужем, просить, уговаривать.
Не первая тайна… Считать ей, наверное, нужно от дня, когда он жене говорил о странных глазах ее – она научилась их прятать. Ей кажется, что она Стригу полюбила девчонкой-заморышем, когда к нему выползла после избиенья орды отца Долдюка. Училась наукам, чтобы его книги читать, Не из простой благодарности из кожи вон лезла, добиваясь стать правой рукой его первой жены. И с той же тайной мыслью за долгую болезнь старшей Елены крепко на себя переняла весь хозяйский распорядок, уклад, расчет и ключи.
Для него старалась. Для себя… Добилась того, что Елена-старшая на смертной постели ей завещала и заботу о нем, и о доме, и о сыновьях.
В Чернигове они жили тогда. Он привык, чтоб дом его был полной чашей, гостей любил. Она, девчонка-подросток, набелившись, насурьмившись, чтобы старше казаться, вела дом на удивление людям.
Город Чернигов не Киев, но в малом уступит. Сватали вдовца. И вольных прелестниц, своих, иностранных, достаточно. Соблазн на каждом шагу. Она же в себя верила, на него сетку плела. Языки о них стали трепать – она от себя подбавляла. Ныне вспомнить и смешно, и страшно: от глупости была девичья смелость. А все же свое взяла…
Вон он, раскинулся. Лежа в свете лампады, он кажется юным. Сон всегда его красил. И лампада была та же, и икона… Милый ты мой! Как же мне было трудно! Тебя не упустить, бесстыдной перед тобой не выйти, и твой стыд побороть. Пятнадцать лет мне было, тебе – сорок. Горд ты, гордость твою берегу. Не ты – я тебя взяла. Сколько тайн держу от тебя – для тебя, на твое счастье.
Выглянув в окно, Елена по звездам – он научил читать время по небесным соцветьям – узнала: поздно, через час будет полночь. Легла рядом с мужем, повернувшись на бок, чтоб, не мешая, чувствовать его за спиной. Закрыла глаза, размышляя о последней заботе и тайне: как его вести, чтобы он перестал тяготиться приближением старости.
Спит Кснятин, сон овладел живыми, все неподвижно, умолкли лягушки, замолчал соловей. Прах дальних предков смешан с землей, из которой насыпаны крутобокие валы крепости, и так же, как предки, потомки их полагаются на чуткость собак. Не выдадут, не было случая, чтоб выдавала собака человека, который кормит ее.
Мирно спят, позабыв дневную тревогу, наработавшиеся до темноты кснятинские жители, именуемые тысячей, хоть точно они не считаны – нет росписи, – спят, разбросавшись в окрестностях: верст на двадцать будет окружность ее, коль считать от креста церковки имени святого Константина. Спят спокойно, не думая о стрелах, о саблях, которые и близко, и далеко острят на их головы, спят где пришлось, не за крепостным валом, а просто – на воле.
Денница только заиграла, как все уже на ногах, уже готова пища, уже просит боярыня Елена к столу гостей и мужа. Еще не кончили есть, как прытко вбежал боярский закуп Бегунок и поклонился, желая всем доброй пищи. Стрига вскинул глаза: что?
– Так и вышло, – с улыбкой ответил закуп. И, показывая пальцем вниз, пояснил: – В полном разуме стали степные бояре. И этот, богатенький, смирнее всех. Просит за всех вместе выкуп принять – в пять пленников с каждой головы и со всех вместе сто золотых дирхемов. Начали с трех за ихнюю голову.
– Пусть будет, – согласился боярин. – Пойди-ка сюда. Садись, выпей чашу.
Бегунок принял угощенье, но сесть отказался:
– Непристойно, люди уважать не будут меня.
– Все-то они играют, как малые дети, – засмеялась боярыня Елена. – Который год играм пошел? – спросила она Бегунка.
– Шестой, матушка-красавица, – отвечал закуп. Был он сух телом, темноволос, длиннолиц. Было в нем нечто быстрое и в движеньях, и в словах, и в глазах.
– И долго ты с ними договаривался? – спросил Стрига.
– Да с ранней зари, – скороговоркой отвечал закуп. – Им еду отнесли, тут и я. Встал перед ними, – Бегунок преобразился, явив неподдельную важность, – и жду. Они говорят, я молчу. Так и вымолчал. Они, – и Бегунок сразу принял обычный вид, – мяса теперь просят, говорят: хлеб невкусный. Я обещал.
– Хорошо, – сказал боярин, – пусть не жалуются, что здесь их томили. А ты собирайся в путь. Кого возьмешь?
– Тропца да Иванку Берендея. Я уже их повестил, велел изготовиться в дорогу.
– Так с богом, счастливый тебе путь, – сказал боярин, обнимая Бегунка.
– Ну ж слуга у тебя! – воскликнул Симон вслед Бегунку.
– Золото, – подтвердил боярин. – Он бежал самосильно из половецкого плена, но дальше Кснятина не пошел. Некуда мне, говорит. Закупиться предлагает. Зачем тебе, дам землю, не хочешь на землю сесть, ремеслом каким займись. Надоело, говорит. Сейчас деньги нужны. Написали рядовую грамоту на десять лет. Проходили купцы из Киева в Шарукань. Вернулись – привели ему пять выкупленных. Свои? Нет, какие пришлись. Бегунок мой признался, что, бежав, поклялся в страхе пятерых выкупить, для того сам закупился. Хотела ему боярыня выкупные деньги вернуть. Не взял. Одевают, кормят, греют – на что деньги? Хотел я порвать рядовую грамоту, он не позволил: бесчестье ему, зарока он не сдержал. Так и живет. Одного не терпит – чтобы его наставляли,