Глаза Кругликова стали влажны, искра из-под пепла пробилась яснее. К сожалению, он тотчас же залил ее новою рюмкой водки. Рука, подносившая рюмку, сильно дрожала, водка плескалась и капала на пикейную жилетку.
- А там и чаще! Пешком уж стал захаживать и подарки носить. А уж я-то на порог сунуться не смею: вдруг я туда, а генерал там сидит... Убиваюсь... Вот однажды иду с должности мимо одного дома, где студент этот, учитель, квартировал, - жил он во флигелечке, книгу сочинял да чучелы делал. Только гляжу, сидит на крылечке, трубочку сосет. И теперь, сказывают, в чинах уже больших по своей части, а все трубки этой из рта не выпускает... Странный, конечно, народ - ученые люди...
Кругликов улыбнулся тихою улыбкой, встал, пошарил в какой-то шкатулке в своей темной клетушке и вынес старую книгу.
- Вот, - сказал он, - посмотрите...
Я взглянул, и на меня пахнуло давно прошедшим. Книга была издания 60-х годов, полуспециального содержания по естествознанию. Она целиком принадлежала тому общественному настроению, когда молодое у нас изучение природы гордо выступало на завоевание мира. Мир остался незавоеванным, но из-под схлынувшей свежей волны взошло все-таки много побегов. Между прочим, движение это дало нам немало славных имен. Одно из этих имен - хотя, быть может, и не из первых рядов - стояло на обложке книги.
- Они-с, Дмитрий Орестович, сочинили, - сказал Кругликов, тщательно завертывая книгу в какой-то почтовый бланк. Очевидно, он хранил ее с гордостью, как одно из своих самых лестных воспоминаний о невозвратном прошлом.
Да, так иду мимо него, слышу, окликает: "Эй, вы, господин Венецыян, поди-ка сюда!"
Подошел я: вижу, что меня зовет... Шутник был.
"Что вам угодно-с?"
"Что вы это, говорит, маркграфиню-то бранденбургскую совсем, что ли, бросили? Ведь убивается".
Посмотрел на меня этак с головы до ног... "И то, говорит, как об этаком храбром рыцаре не убиваться..."
Вижу я, что это насмешка, а все-таки человек он был души добрейшей. Рая тоже сначала очень его боялась, потому что все больше смешком да срывом, а после очень хвалила. Я не обижаюсь и говорю ему:
"Что мне делать, Дмитрий Орестович, научите!"
"А вы, говорит, не знаете?"
"То-то, не знаю".
"Ну, так и я тоже не знаю... А все-таки должен вам передать, что Раиса Павловна ждет вас сегодня в сумерки у себя. Отца не будет, свирепый сераскир тоже в Тамбов уехал. Прощайте!"
"Посоветуйте, Дмитрий Орестович, как мне быть!"
"Ну, нет, говорит, я вам в этом деле не советчик. Я вот советовал Раисе Павловне, чтоб она бросила за окно всех сераскиров, да и Венецыяна одного кстати туда же... Не слушает; а вам что и советовать..."
Грустно мне тогда, признаться, сделалось. "Что, думаю, ему в самом-то деле надо мною смеяться? Чем же я хуже других-прочих женихов, только что вот несчастлив: невеста моя начальнику приглянулась. Так опять это вина не моя". Ну, потом вспомнил, что идти вечером с Раей повидаться, и повеселел.
В сумерки пробрался к ней... Кинулась мне Раиса Павловна на шею и заплакала. Посмотрел я на нее, не узнал. И та - и не та. Побледнела, осунулась, глаза большие, смотрит совсем по-иному. А красота... неописанная! Стукнуло у меня сердце-то. Не моя это Раинька, другая девица какая-то. А обнимает: "Вася, говорит, ми...лый, же...ланный, говорит, пришел, говорит, не за...был, не бр..."
Внезапно прилив слез подступил к глазам Кругликова, горло его сжалось спазмами. Он встал, отошел к стене и простоял несколько времени лицом к какому-то почтовому объявлению.
Взглянув на Михаила Ивановича, я с великим изумлением заметил, что и без того рыхлые черты этою не особенно сентиментального человека тоже как-то размякли, распустились и глаза усиленно моргали.
- Что уж это, - произнес он растроганно, - до чего чувствительная, право, история!.. Ну-ка ты, бедняга, чебурахни стаканчик! Ничего, брат, что делать! Жизнь наша, братец, юдоль...
Кругликов стыдливо подошел, налил, выпил и обтер лицо фуляром.
- Простите, господа почтенные, не могу... В последний раз я тогда Раичку свою обнимал. С этих пор уже она для меня Раиса Павловна стала, рукой не достать... воспоминание и святыня-с... Недостоин...
- Ну, ну, - защищался Копыленков от нового припадка чувствительности, - ты уж, братец, как-нибудь того, как-нибудь досказывай дальше. Что уже тут...
- Ну, просидели мы вечер этот. Раиса Павловна повеселела маленько.
"Полно, говорит, кого это мы, в самом деле, хороним. Ничего! укрепляйся, Васенька! Видно, и наше время настало. Помнишь ли, говорит, наш разговор на валу? Вот оно по-моему и вышло; свирепый-то сераскир - ведь это, говорит, сам Латкин и есть".
И засмеялась, а за нею я... Часто это у нас бывало; она, как солнышко из-за тучи, просветлеет - ну, и я, на нее глядя...
"Смотри, говорит, Васенька, укрепись; покажем, какая может быть наша любовь; ты только не сдавайся, а уж я-то не сдамся. Погоди, какую я вещь намедни купила..."
Вынимает из комода пистолетик. Так, небольшая штучка, - ну, да ведь все-таки оружие огнестрельное, не шутка. У меня даже в пятки вступило... Вот под конец вечера я эту штучку-то у нее из стола взял да тихонечко в пальто, в карман боковой, и спрятал... Спрятал, да так и забыл, да и она-то не хватилась... Сам на следующий день иду к родителю. Сидел он у себя, чертежи делал, судно они новое строили... Увидел меня, повернулся, в глаза не смотрит... Э-эх! чуял ведь, что сына губит из-за гордости своей... Да, видно, судьба!..
"Что, говорит, надо?" Я в ноги. Куда тут! и слушать не хочет. Встал я тогда и говорю: "Ну, когда так, то я нахожусь в совершенных моих летах. Женюсь без приданого".
А родитель у меня, надо заметить, хладнокровен был. Шею имел покойник короткую, и доктора сказали, что может ему от волнения крови произойти внезапная кончина. Поэтому кричать там или ругаться шибко не любили. Только, бывало, лицо нальется, а голос и не дрогнет.
"Вот, говорит, что дурак ты, Васька, право, дурак! Говоришь, а не сделаешь... А я скажу, так уж будет по-моему. Помни это: при твоих совершенных летах я тебя отдеру, как Сидорову козу..."