Помню красивого молодого мулата лет двадцати, которому пришла в голову безумная мысль отстаивать свои права. Он был прав, но это ему мало помогло. Жил он на самом верхнем этаже. Восемь коридорных выбили из него спесь ровно за полторы минуты, ибо как раз столько времени требовалось, чтобы протащить его через весь коридор и стальные ступени с пятого этажа донизу. Этот путь он проделал всеми частями своего тела, за исключением ног, и восемь коридорных не тратили времени попусту. Мулат грохнулся о каменный пол возле меня. Он встал на ноги и с минуту стоял прямо. Потом широко раскинул руки и испустил страшный вопль ужаса и боли. В то же мгновение, словно в какой-нибудь фантасмагории, с него свалились лохмотья толстой тюремной одежды, оставив его совершенно нагим; из каждой поры его тела лилась кровь. Он упал без чувств, безжизненным мешком. Он получил урок, и все каторжники, находившиеся в тюрьме и слышавшие его крик, зарубили этот урок себе на носу. Зарубил себе на носу и я! Жутко видеть человека, приведенного в подобное состояние за какие-нибудь полторы минуты…
А вот как мы обделывали делишки по торговле трутом. В наши камеры привели новичков. Вы проходите с вашим трутом мимо решетки. «Дай огоньку!» — кричит вам кто-нибудь. Это значит, что у человека есть табак. Вы просовываете трут и идете дальше. Немного спустя вы возвращаетесь и как бы случайно прислоняетесь к решетке. «Не дашь ли ты нам табачку?» — говорите вы. Если он не имеет опыта, то, весьма возможно, он торжественно станет клясться, что у него больше нет табаку. Отлично! Вы сочувствуете ему и идете своей дорогой. Но вы знаете, что трута ему хватит только до конца дня. На другой день вы проходите мимо, и он опять просит: «Эй, дай огоньку!» А вы отвечаете: «У тебя нет табаку, и тебе не нужен огонек!» И вы не даете ему «огоньку». Через полчаса или через час, или два, три часа вы опять проходите мимо, и он окликнет вас, значительно поубавив тону: «Подойдите-ка сюда, бо!» Вы подходите, просовываете руку сквозь прутья решетки, и вам насыпают в нее драгоценного табаку. После этого вы даете ему «огоньку».
Иногда приходит новичок, на котором ничего нельзя заработать. По тюрьме пускается таинственное предписание, что с ним надо обращаться «по-божески». Откуда берется этот слух, я не знаю; ясно только, что у человека есть протекция. Может быть, в лице одного из старших коридорных; может быть, охранник в другой части тюрьмы; может быть, хорошее отношение куплено у кого-то повыше; как бы там ни было, мы знаем, что с ним надо хорошо обращаться, если мы хотим избежать неприятностей.
Мы, коридорные, были в тюрьме посредниками и почтальонами. Мы устраивали сделки между арестантами, заключенными в разных частях тюрьмы, и производили товарообмен. Мы выполняли всякие поручения, и иной предмет, подлежавший обмену, проходил по меньшей мере через руки десятка посредников, из которых каждый брал свою долю или получал ту или иную плату за свои услуги.
Иногда я оказывался в долгу за услуги, иногда мне были должны другие. Так, в тюрьму я вошел должником арестанта, который контрабандой спас мои вещи. Где-то через неделю один из истопников сунул мне в руки письмо, которое ему вручил цирюльник. Цирюльник получил его от заключенного, который помог мне пронести вещи. Так как я был перед ним в долгу, то обязан был передать письмо дальше. Но письмо было не от него. Автором письма был долгосрочник из его коридора. Письмо предназначалось заключенной, сидевшей в женском отделении. Но адресовалось ли оно именно ей или она в свою очередь служила лишь одним из звеньев цепи посредников, мне было неизвестно. Мне только указали ее приметы, и я должен был передать письмо ей.
Прошло два дня, в течение которых я носил письмо при себе; наконец, представился удобный случай. Женщины занимались починкой белья арестантов. Нескольких коридорных посылали в женское отделение с большими узлами белья. Я уговорил первого коридорного отрядить меня туда. Дверь за дверью отпиралась перед нами, и мы прошли через всю тюрьму на женскую половину. Нас ввели в огромную комнату, где женщины сидели за починкой белья. Я начал искать глазами женщину по данному мне описанию и, отыскав ее, стал пробираться к ней. За женщинами следили две матроны с ястребиными глазами. Я держал письмо зажатым в ладони и многозначительно посмотрел на ту женщину, которой должен был передать письмо. Она поняла, что у меня есть к ней дело; должно быть, она ждала передачи, а с первой минуты, как мы вошли, пыталась угадать, кто посыльный. Но в двух футах от нее торчала одна из надзирательниц, коридорные уже начали собирать узлы с бельем, которое мы должны были унести. Минуты бежали! Я возился над своим узлом, делая вид, будто он плохо увязан. Неужели надзирательница не отвернется? Или моя затея сорвется? Но как раз в это мгновение другая женщина начала заигрывать с одним из коридорных: шутя ударила его или ущипнула, не знаю, что именно она сделала. Надзирательница глянула в ее сторону и стала ругать. Не знаю, было ли это все нарочно подстроено, чтобы отвлечь внимание надзирательницы, но я понял, что нужно использовать это мгновение. Рука женщины, ожидавшей письмо, небрежно скользнула с колена на пол. Я нагнулся поднять узел и, нагибаясь, сунул ей в руку письмо, получив взамен другое. В следующее мгновение узел был у меня на спине; надзирательница остановила на мне взгляд, так как я задержался, и я поспешил догнать моих товарищей. Полученное от женщины письмо я передал истопнику, оно прошло через руки цирюльника, затем заключенного, пронесшего мои вещи, и, наконец, попало в руки долгосрочника на другом конце тюрьмы.
Мы часто передавали письма таким сложным путем, что не знали ни отправителя, ни получателя. Мы были лишь звеньями в цепи. Какой-нибудь арестант тыкал мне в руки письмо с просьбой передать следующему. За все такие услуги впоследствии полагалась плата: сталкиваясь непосредственно с главным агентом по передаче писем, я получал ее. Вся тюрьма была покрыта сетью такой связи. Разумеется, мы, заведовавшие этой системой сообщения,