Выплевывая изо рта сгустки крови и выбитые зубы, Николай Иванович выплевывал вместе с ними и хриплые ругательства, в которые вкладывал всю свою ненависть и весь свой страх, скопившиеся в нем за последние годы. Побоев он уже не чувствовал, смерти не боялся. Даже наоборот: хотел, чтобы вот здесь и сейчас кто-нибудь из них потерял голову, и… Они это умеют: один удар в нужное место — и ты труп. Даже не пикнешь.
— Жаль, — хрипел Николай Иванович, вращая кровавыми белками, — жаль, что я… вас, суки жидовские, не… не прикончил… когда… когда был нар… наркомом. Надо было… ремней из вас… бля… бля… нарезать, что… чтобы и на том… на том свете… кор… корчились… подонки иудейские…
— Ах ты, падла фашистская! — вскрикнул Черток и с оттяжкой ударил Николая Ивановича резиновым шлангом по почкам. И еще раз, и еще.
От боли Николай Иванович взвыл и на несколько минут потерял сознание. Очнувшись в луже воды, долго мычал и пытался сесть, но так и не смог. Возя посиневшим лицом по скользкому от крови бетонному полу, снова принялся за свое, с хрипом выдавливая из себя нечто уже и не человеческое, а звериное.
— Оставь его, — брезгливо скривил холеное лицо Пинзур. — Не видишь, что он смерти ищет? А нам с него еще надо снять показания в организации заговора…
Николай Иванович что-то промычал, затем пошевелил рукой и выставил большой палец между указательным и средним.
— Ах ты, морда фашистская! — не выдержал такого над собой издевательства Черток и принялся подкованным каблуком дробить кисть руки лежащего на полу Ежова. — Вот тебе подонков иудейских! Вот тебе суки жидовские! Это ты лучших наших товарищей-большевиков поставил к стенке, это ты, собака, хотел вернуть на престол царя со всеми его князьями и графьями! Это ты продался Гитлеру и микадо…
Пинзур с трудом оттащил от вновь обеспамятевшего Ежова своего товарища. Черток хрипел, ругался на чем свет стоит, брызгал слюной, глаза его налились кровью, на остроносом лице, искаженном ненавистью, выступил пот, и каждый мускул дергался отдельно от других.
Глава 2
В этот же вечер жена Николая Ивановича, Евгения Соломоновна, собрала в своей просторной квартире литературно-музыкальный салон. Певцы, музыканты, артисты, поэты, писатели. Только самые-самые и исключительно свои. Муж предупрежден о салоне, следовательно, не появится, чтобы не раздражать гостей своим бескультурьем и желчным видом. Впрочем, ему и без салона есть где и с кем провести время: секретарши, телефонистки и прочий сброд. После того как Николая Ивановича перевели с должности наркома внутренних дел в наркомы водного транспорта, он пустился во все тяжкие и только что баб домой не водит, а на стороне и у себя в наркомате устраивает такие оргии, что просто ужас. Евгении Соломоновне доносят, что муж ее и мальчиками не брезгует — вот до чего докатился.
Впрочем, для Евгении Соломоновны это давно не тайна. Да и живут они с Николаем Ивановичем с некоторых пор разными жизнями, ни в чем и нигде не пересекающимися. Даже спят в разных постелях и в разных комнатах: до такой степени дошла их нетерпимость друг к другу. А то он тут как-то заявил, что от нее, дескать, пахнет свинарником. Это надо же — свинарником! Сам бы себя понюхал, козел вонючий! Как был хамом, так им и остался. А сколько на его совести прекрасных людей, загубленных не за понюх табаку! Евгении Соломоновне нашептывают, будто за бывшим наркомом внутренних дел закрепилась слава тайного антисемита. Ничего удивительного: ни он один. Давно известно: русские — все антисемиты. Исключительно по своей природной лени, глупости и зависти. Уж кто-кто, а Евгения Соломоновна знает это доподлинно: насмотрелась. И вся Большая чистка была направлена против евреев. Большой еврейский погром — вот что такое эта чистка. Случись подобное лет двадцать назад, сколько было бы шуму в газетах и по радио, демонстраций и митингов по всему миру. Из-за одного Бейлиса евреи всего мира на уши встали и многие правительства поставили. А совсем недавно евреи — и какие евреи! — гибли тысячами, и хоть бы тебе хрен по деревне, как выражается ее властительный супруг. Впрочем, уже не такой и властительный: наркомводтранс. Всего-навсего.
Но, слава Иегове, все теперь позади. Погибших, увы, не вернуть, а живые должны думать о живых. И о жизни. И пользоваться тем, что имеется. А имеется не так уж и мало. Грех жаловаться.
Салон удался. Прекрасно играли Ойстрах и Гилельс, недавно вернувшиеся лауреатами с международного конкурса музыкантов, пели Рейзен и Утесов, читали стихи Пастернак и Светлов, хохмили Бабель и Михоэлс. Сверкали глаза, лучились улыбки, пенилось шампанское. Здесь тоже ощущали некоторое послабление. С другой стороны, они и без послабления чувствовали себя прекрасно. Тем более что чистка их не коснулась, прошла стороной, задев разве что кого-то из близких, но близкие — это еще ничего не значит. Вообще говоря, дело не в родстве и не в крови, хотя, как говорится, довлеет. Но не так, как прежде. Тут главное — идея, заряженность на высокое. И не только на марксизм-ленинизм-сталинизм, но и на некие производные от этих исторических ценностей, осмысленные не до конца, как не до конца осмыслены жизнь и смерть, любовь и ненависть. Когда не до конца — оно даже и лучше: щекочет то с одной стороны, то с другой, и можно всегда сказать, что ты как бы и ни при чем.
Салон еще не закончился, а Бабель собрался уходить, сославшись на деловую встречу в театре Сатиры с главным его режиссером по поводу новой пьесы, отданной туда неделю назад.
— Пьеса актуальнейшая, — говорил Исаак Эммануилович, прощаясь с гостями. — Мне удалось в ней совместить политическую атмосферу современности сссс… я бы сказал, с вечными проблемами человечества. Но премудрый Абрамчик этого не понимает. Хочу устроить ему маленький разнос и ткнуть носом в некоторые элементарные вещи.
Мужчины понимающе ухмылялись: этот Бабель свое не упустит; женщины заговорщицки переглядывались: Исаак явно нашел себе новую любовницу. Не то чтобы они не верили тому, что говорил Бабель, вовсе нет, но все давно привыкли, что правильные и