Но критики пилили и даже изощрялись в своем благородном неистовстве, уверенные, что писатели всегда были, есть и будут, как уверены волки, что бараны никогда не переведутся и что существуют они исключительно для того, чтобы их ели. На этом критики сходились не только с волками, но и с издателями, редакторами и цензорами. Однако после того как Алексею Петровичу была вручена премия Союза писателей за книгу очерков и роман «Перековка», его слишком больно кусать остерегались, разве что пощипывали да поклевывали.
Так вот, хотя Алексей Петрович не знал наверняка, что высидит из своего яичка, однако внутренне был уверен, что высидит роман. На этот раз настолько значительный, что он составит целую эпоху в русской литературе. Тем более — в советской. Именно это ожидание усаживало Алексея Петровича за стол и наполняло все его существо ликованием неимоверным. Особенно тогда, когда из-под пера его выходили такие страницы, каких он и сам от себя не ожидал: наполненные сочной, размашистой прозой, свободно текущей и несущей в своем потоке новые чувства и новые мысли. Даже Маша, по обыкновению переписывающая по утрам его каракули, смотрела иногда на своего мужа затуманенными глазами, в которых мерцало отражение того ликования, каким был переполнен сам Алексей Петрович.
Была и еще причина для ликования: XVIII-й съезд партии подвел итоги Большой чистки, и волна арестов сразу же пошла на спад. Страх, который постоянно держал в своих тенетах душу Алексея Петровича после ареста и смерти брата, стал ослабевать, к лету ослабел настолько, что Алексей Петрович окончательно поверил, что все опасности для него позади, а впереди прямая и светлая дорога без единого ухаба и рытвины. Конечно, не проживи он предыдущие два года в этом страхе, предлежащая дорога казалась бы ему не такой уж прямой и светлой — все, как известно, познается в сравнении. Как в том анекдоте: «У вас маленькая жилплощадь? Тесно? Негде повернуться? Поселите на нее еще несколько человек, а также собаку, кошку, козу и свинью. Поживите этак-то с полгодика, затем все верните в прежнее состояние и вы почувствуете, что ваша жилплощадь не такая уж маленькая и тесная, более того, она настолько просторна, что вы можете перемещаться по ней, никого и ничего не задевая».
В состоянии приподнятости и восторга, так называемого вдохновения, Алексей Петрович жил почти все лето. На него как-то не слишком повлияли все те тревожные события, происходящие в мире, о которых он узнавал из газет: все они меркли в сравнении с тем, что он пережил за последние два-три года. И дело не только в том, что своя рубаха ближе к телу, а в том, что бродило и вызревало в глубинах его души, — или того, что ею называется, — не пуская туда ничего лишнего. Да и что лично он может противопоставить тому, что будоражило мир, разваливая одни его части и соединяя другие? Ровным счетом ничего. Ни он, ни вся мощь его страны, ни самодовольная осторожность западных демократий не могли воспрепятствовать Германии подминать под себя Восточную Европу, приближаясь к границам СССР, или Италии, захватившей Албанию, нацеливаться на Югославию и Грецию; как не смогли все эти разнонаправленные силы сохранить от гибели республиканскую Испанию. Вот разве что на востоке Красная армия какой уж месяц ведет бои с японскими войсками в районе монгольской границы у реки Халхин-Гол, и верилось, что не может она, Красная армия, не имеет права уступить японцам. Даже ценою жизней своих солдат.
Все эти события, вместе взятые, конечно, прискорбны и печальны, но сколько не скорби и не печалься, а жизнь берет свое. И есть нечто главное, что выше и важнее всего: на тебе лежит обязанность свершить такое в этой жизни, чего за тебя никто свершить не сможет. И ты должен это свершить, что бы ни происходило в этом мире. Уверенность в своей предначертанной свыше обязанности возводило прочную стену между писателем Алексеем Задоновым и всем остальным человечеством, за которой так привычно и удобно прятаться. Если что и потрясло Алексея Петровича, так это неожиданное подписание с Германией договора о взаимном ненападении сроком на десять лет.
Маша принесла газеты с опозданием, с испугом глянула на мужа, пояснила:
— В киоск за газетами очередь. Кошмар какой-то…
Прочитав сообщение в «Правде», наглядевшись на самодовольные физиономии Риббентропа и всех прочих немцев и деланно веселую физиономию Сталина на помещенной там же фотографии, Алексей Петрович по-бабьи всплеснул руками: «Как? С фашистской Германией? Договор о ненападении? Коммунистов с фашистами?» — подобное не укладывалось в голове. Хотя что особенного? — ведь всего-навсего о не-на-па-де-ни-и! Выходит, сидела в нем мысль о нападении? Так нет же! Сидело нечто другое, сидело в подсознании, выпестованное историей России: Александр Невский и Ледовое побоище, Семилетняя война, русские цари с немецкой кровью, бироновщина, Первая мировая война, Брестский «похабный» мир, немцы на Дону и у дверей Петрограда, фашизм, наконец, — длинная череда трагических для России событий, связанных именно с немцами…
Хотелось куда-то бежать, что-то делать, точно все это еще только предполагалось, как будто, если он где-то что-то скажет, оно и не случится на самом деле. Не сразу до Алексея Петровича дошло, что подписание договора — свершившийся факт, что тут ничего не изменишь, что даже попытка что-то обсудить, а не только осудить или изменить, чревата непредвиденными последствиями. «Но зачем, зачем? — спрашивал себя Алексей Петрович, беспомощно озирая переполненный пляж, шуршащий газетами, и в который раз вглядываясь в неестественную физиономию Сталина. — Какой в этом смысл? Да и стыдно ведь, боже ж ты мой, как стыдно!»
Алексею Петровичу показалось, что и Сталину тоже если и не стыдно, то явно не по себе. Наверняка он пошел на этот договор с Гитлером против своей воли, что тут какая-то игра, азиатчина — с нашей стороны, хитрый и коварный расчет — с немецкой. А еще эти бесполезные переговоры с англичанами и французами, которые ведутся в Москве. Не может Сталин всего этого не видеть, не может не понимать, не делать из этого выводы. А если подписание договора как раз и состоялось на основе этих выводов?
В десять утра дети с Машей ушли к морю.
Алексей Петрович побродил по дому, не выпуская из рук погасшую трубку. Спать не хотелось, хотя он лишь прикорнул утром на диване всего на каких-нибудь час-полтора.