— Ваш муж не верит мне, — начал Дудник с места в карьер, едва представившись и опустившись на крепко сколоченный табурет. — Он не верит, что я искренне хочу помочь ему и его товарищам. Мы знаем, что их оклеветали, что показания свои они дали под определенным воздействием. Мне нужно доказать обратное, однако без их помощи сделать это будет очень трудно. Вы должны убедить своего мужа сотрудничать со следствием.
— Он сам знает, что ему должно делать, — неожиданно отрезала женщина. — Я ничего не могу вам помогать.
— Послушайте, но у вас же дети, вас снова арестуют и отправят в лагерь, а мужа расстреляют за шпионаж и предательство. Неужели вы этого не понимаете?
— Пусть, — произнесла женщина и закусила губу. — Пусть, — еще раз повторила она упрямо. — Он солдат революции, я — тоже. Если нам суждено погибать, мы погибнем.
— А дети?
— И дети такоже.
— Вы жестокая женщина. И революция тут совершенно ни при чем. Революция для того и делалась, чтобы дети жили долго и счастливо.
Женщина молча вскинула голову и отвернулась. Дудник видел, как окаменели ее смуглые скулы, провалились щеки, и вся она будто превратилась в каменное изваяние, из которого не выжмешь ни слова. Он поднялся, одернул пиджак.
— Ну что ж, пусть будет по-вашему. Мне остается надеяться, что мы еще встретимся с вами при лучших обстоятельствах.
Дудник вышел из барака, провонявшего квашеной капустой и керосином. Заглянув в бумажку с адресом школы, в которой устроилась уборщицей дочь Кукушкиных с удивительным именем Цветана, он зашагал по пыльной улице вдоль заборов с навалившимися на них кустами жасмина и сирени, мимо убогих домишек, мало чем отличающихся от покинутого им барака.
И школа оказалась под стать окружающим ее домам и рабочему бараку: такое же приземистое одноэтажное строение, сложенное из могучих сосновых бревен, с крышей, покрытой драньем, островками зеленого мха, прочно укоренившегося на ней. Хотя день был по-осеннему теплым, над школой курились две кирпичные трубы, и сизый дымок сносило ветром в сторону близкого леса. Еще мелькали в воздухе ласточки, но на березах уже появились желтые листья, юные клены забронзовели, рябины подернуло легким багрянцем.
На зеленой, местами вытоптанной лужайке старшеклассники проходили военное дело: маршировали, на ходу совершали перестроения, прижимая к плечу деревянные приклады деревянных же винтовок. Припадающий на левую ногу молодой человек в военной форме, но без знаков различия, отдавал команды звонким мальчишеским голосом. Возле сарая старик в цветастой рубахе и козлиной душегрейке рубил колуном березовые чурки, надсадно крякая с каждым ударом.
Из открытой форточки одного из окон школы доносился размеренный женский голос:
— Записали? Повторяю: «День проглочен фабрикой, машины высосали из мускулов людей столько силы, сколько им было нужно». Следующее предложение: «День бесследно вычеркнут из жизни…»
«Диктант пишут», — подумал Дудник с непонятной завистью: ему диктанты писать не доводилось.
С низкого крыльца спустилась молодая женщина в выгоревшей косынке и ситцевом платье, почти девочка, и Дудник, едва взглянув на нее, тут же догадался, что это и есть дочь Кукушкиных Цветана: так причудливо в ней сочетались северные черты ее отца с южными матери: серые глаза и округлый овал лица со смуглой кожей и черными, как смоль, волосами.
И что-то вдруг кольнуло Дудника в сердце, затруднив дыхание, и он как встал столбом, так и застыл на одном месте, глядя, как девушка развешивает на козлах для пилки дров мокрые тряпки, как чистит веником маленький коврик. Она несколько раз оглянулась на него, последний раз даже сердито изогнув черную бровь, а он все стоял, не в силах сдвинуться с места, и смотрел на нее, забыв, зачем пришел и что пришел именно к этой девушке.
А из окна все падали и падали, как осенние листья, слова женщины, диктующей отрывок из какой-то книги:
— «Одинокие искры неумелой, бессильной мысли едва мерцали в скучном однообразии дней…»
И в голове Дудника тоже что-то мерцало неумелое, непонятное, незнакомое.
Красавицей Цветану назвать нельзя, но в ее лице было столько очарования и непосредственности, столько природной грации сквозило в каждом движении ее изгибистого тела, что ни одна Мадонна, глядящая со множества холстов в разных музеях мира и церквах, не могла сравниться с этой девушкой. В этом Дудник был уверен абсолютно, хотя видел лишь несколько таких намалеванных Мадонн. Зато он хорошо знал, что именно в них живописцы старались изобразить идеал молодой женщины, но ни одно из этих изображений не вызвало в душе Дудника каких-то значительных чувств. А сколько женщин, молодых и не очень, прошло перед глазами Дудника, и то же самое: ни одна не затронула его сердца, не заставила его биться о ребра пойманной птицей. А тут вот… на тебе! И вроде бы ни с того ни с сего.
Дудник облизал пересохшие губы, переступил с ноги на ногу.
— Ну, чего уставился? — спросила Цветана, и голос ее тоже показался Дуднику удивительным, хотя он и не смог бы сказать, что было в нем такого удивительного, как и в самой Цветане.
— Извините, барышня, — произнес Дудник и прокашлялся. — Я, собственно, к вам. Жду, когда вы освободитесь.
— Вы из наробраза? — спросила Цветана, устало прогибаясь змеиным телом. — Так справку мне обещали дать только на следующей неделе.
— Нет, я не из наробраза, — ответил он, и тогда глаза ее расширились и налились страхом, она медленно выпрямилась, уронив руки, уставившись на него серыми омутами глаз, едва пролепетала:
— Что-то с папой?
— Нет, с папой ничего, — бодро ответил Дудник. — То есть как раз по поводу вашего отца я и хотел с вами поговорить.
— Я сейчас, — проговорила она и кинулась к крыльцу, но тут же спохватилась, вернулась за ковриком, взметнулся подол платья, обнажив стройные ноги почти до самых трусиков, хлопнула дверь.
Дудник присел на широкий, иссеченный топорами дубовый чурбак, закурил папиросу. Подошел старик, относивший поленья в сарай, остановился напротив, почесал клочковатую бороду, спросил:
— Куревом не угостишь, товарищ? — и, закурив папиросу, предложенную Дудником, поглядел в небо, точно искал там чего-то, не нашел, задал следующий вопрос: — Вы, извиняюсь, ни к Кукушкиной ли?
— К ней.
— Вы, извиняюсь, по какому вопросу?
— По личному.
— Шел бы ты отседова, дорогой товарищ, пока цел, — вдруг озлобился дедок, воинственно задирая свою