Ах! Мы вечно будем жить под бременем старых и отвратительных привычек, преступных предрассудков, хищных воззрений наших варваров-предков, потому что мы животные и мы останемся животными, пребывающими во власти инстинкта, и ничто нас не изменит.
Разве всякого другого, не будь он Виктор Гюго, не заклеймили бы презрением, если б он бросил этот великий клич освобождения и правды?
«В наши дни сила называется насилием, и ее начинают привлекать к ответственности; война посажена на скамью подсудимых. Цивилизация, по иску человеческого рода, производит следствие и готовит огромное судебное дело против завоевателей и полководцев. Народы начинают понимать, что увеличение размеров злодеяния не является смягчающим обстоятельством для этого злодеяния; что если убийство есть преступление, то убийство многих не может быть смягчающим обстоятельством; что если кража постыдна, то и завоевание не поведет к славе.
Ах! Провозгласим эти абсолютные истины! Обесчестим войну!»
Напрасный гнев, напрасное негодование поэта, Война в почете более чем когда-либо.
Один знаток этого дела, гениальный мастер бойни г-н фон Мольтке[473], однажды ответил делегатам-пацифистам следующими странными словами:
«Война — святое, божественное установление; это один из священных законов человечества; она поддерживает в людях все великие и благородные чувства: честь, бескорыстие, добродетель, храбрость; словом, она мешает им впасть в самый омерзительный материализм».
Значит, объединяться в четырехсоттысячные людские стада, без отдыха маршировать день и ночь, ни о чем не думать, ничему не учиться, ничего не знать, ничего не читать, никому не приносить пользы, гнить в грязи, спать в слякоти, жить, как скотина, в непрерывном отупении, грабить города, жечь деревни, разорять народы, а затем встречаться с другим таким же скопищем человеческого мяса, обрушиваться на него, создавать озера крови, равнины наваленных тел, смешанных с размокшей и обагренной землей, нагромождать груды трупов и остаться без рук и ног, с расколотым черепом, без выгоды для кого-либо издохнуть где-нибудь в поле, в то время как твои старые родители, твоя жена и дети умирают с голоду, — так вот что называется не впасть в самый омерзительный материализм.
Люди войны — это бедствие мира. Мы боремся с природой, с невежеством, со всякого рода препятствиями, чтобы немного скрасить наше жалкое существование. Разные люди — благотворители, ученые — обрекают себя на труд, всю жизнь ищут то, что может оказать хоть какую-нибудь помощь, поддержку, принести хоть какое-нибудь облегчение их братьям. Они идут вперед, с великим рвением выполняя свой полезный труд, накапливая открытие за открытием, увеличивая человеческий кругозор, расширяя науку, принося каждый день человеческому разумению некую сумму новых знаний, принося каждый день своему отечеству все больше благополучия, богатства, силы.
Приходит война. В полгода генералы разрушают все, что создано двадцатилетними усилиями, терпением и талантом.
Вот что называется не впасть в самый омерзительный материализм.
Мы ее видели, войну. Мы видели людей, снова превратившихся в скотов, обезумевших, убивавших из удовольствия, из страха, из бравады, из хвастовства. Когда право перестало существовать, когда закон умер, когда исчезло всякое понятие о справедливости, мы видели, как на дорогах расстреливали невинных людей, ставших подозрительными оттого, что им было страшно. Мы видели, как стреляли в собак, привязанных на цепи у хозяйских дверей, чтобы испробовать новый револьвер, мы видели, как расстреливали лежащих в поле коров без всякой причины, просто, чтобы пострелять, так, смеха ради.
Вот что называется не впасть в самый омерзительный материализм.
Вторгаться в чужую страну, убивать защищающего свой дом человека, потому что он одет в блузу и не носит кепи на голове, сжигать жилища несчастных людей, у которых больше нет хлеба, ломать мебель, а то и красть ее, пить вино, найденное в погребах, насиловать женщин, встреченных на улице, тратить на миллион франков пороха и оставлять позади себя нищету и холеру.
Вот что называется не впасть в самый омерзительный материализм.
Что они сделали, военные люди, для доказательства хоть малой толики ума? Ничего. Что они изобрели? Пушки и ружья. И только.
Разве изобретатель тачки не больше сделал для человека своей простой и практичной идеей — приладить колесо к двум палкам, чем изобретатели современной фортификации?
Что нам осталось от Греции? Книги, статуи. В победах ли ее величие или в том, что она создала?
Разве персидское нашествие помешало ей впасть в самый омерзительный материализм?
Разве варварские нашествия спасли и возродили Рим?
Разве Наполеон I продолжил великое умственное движение, начатое философами в конце прошлого века?
Так вот, если правительства считают себя, таким образом, вправе приговаривать к смерти народы, то нет ничего удивительного, что иногда и народы считают себя вправе приговаривать к смерти правительства.
Они защищаются. Они правы. Ни у кого нет абсолютного права управлять другими. Оно возможно лишь для блага тех, кем управляют. Тот, кто управляет, обязан избегать войны так же, как капитан корабля — кораблекрушения.
Когда капитан погубит корабль, его судят — и осуждают, если он окажется повинен в небрежности или даже в неспособности.
Почему бы не судить правительства за каждое объявление войны? Если бы народы поняли это, если бы они сами расправлялись с кровожадными властями, если бы они не позволили убивать себя без всяких причин, если бы они воспользовались оружием, чтобы обратить его против тех, кто им дал его для избиения, — в этот день война умерла бы… Но этот день не придет!
Агэ, 8 апреля
— Хорошая погода, сударь.
Я встаю и поднимаюсь на палубу. Три часа утра; море гладко; беспредельное небо похоже на огромный свод мрака, усеянный огнями. С суши веет легонький бриз.
Кофе вскипел, мы пьем его и, не теряя ни минуты, отплываем, чтобы воспользоваться благоприятным ветром.
Вот мы уже скользим по воде к открытому морю. Берег исчезает; вокруг нас ничего не видно — одна чернота. Какое ощущение, какое волнующее и восхитительное чувство — углубляться так в эту пустую ночь, в это безмолвие, по этой водной глади, далеко-далеко от всего! Кажется, что покидаешь мир, что никогда больше никуда не приедешь, что не будет больше берега, что никогда не наступит день. У моих ног маленький фонарь освещает компас, указывающий мне путь. Надо пройти по крайней мере три мили открытым морем, каков бы ни был ветер, чтобы наверняка обогнуть мысы Ру и Драммон до восхода солнца. Во избежание аварии я велел зажечь сигнальные фонари: на бакборте — красный, на штирборте — зеленый — и наслаждаюсь опьянением этого безмолвного, непрерывного и спокойного бегства.
Вдруг впереди нас раздается крик. Я вздрагиваю, так как голос прозвучал близко, но не могу ничего разглядеть, ничего, кроме сплошной стены мрака, в которую я погружаюсь и которая вновь смыкается позади меня. Ремон, стоящий на вахте