— Это тартана, идущая на восток: подойдите-ка, сударь, мы проходим позади нее.
И внезапно, совсем близко, вырастает некий призрак, страшный и смутный, — огромная качающаяся на волнах тень высокого паруса; она видна несколько секунд и почти тотчас же исчезает. Нет ничего более причудливого, более фантастического, более волнующего, чем эти мимолетные видения на море ночью. Рыбацкие суда и шаланды с песком всегда идут без огней; их замечаешь только, едва не задев, и от этого сжимается сердце, как от встречи с чем-то сверхъестественным.
Я слышу вдалеке птичий свист. Птица приближается, проносится мимо и исчезает. Почему не могу я блуждать, как она?
Наконец занимается заря, медлительная и неясная, без единого облачка; за ней наступает день, настоящий летний день.
Ремон утверждает, что будет восточный ветер. Бернар по-прежнему настаивает на западном, советует изменить курс и галсом штирборта идти на подымающийся вдали Драммон. Я сразу соглашаюсь с ним, и мы, медленно гонимые замирающим бризом, подходим к Эстерелю. Длинное красное побережье отражается в воде, придавая ей фиолетовый оттенок. Оно причудливо, щетинисто, очаровательно с его бесчисленными мысами и заливами, с капризными и кокетливыми скалами — тысячами причуд восхищающей всех горы. По склонам ее подымаются еловые леса до самых гранитных вершин, похожих на замки, на города, на каменные армии, бегущие друг за другом. А море у подножия горы так прозрачно, что местами можно различить песок или водоросли на его дне.
Конечно, в иные дни я чувствую ужас перед всем существующим, и такой ужас, что хочется умереть. Я испытываю обостреннейшее страдание от неизменной монотонности пейзажей, лиц и мыслей. Ограниченность мира поражает и возмущает меня; мелочность всего окружающего внушает мне отвращение; убожество человеческое подавляет меня.
В другие же дни, наоборот, я всем наслаждаюсь с животной радостью. Если мой беспокойный ум, измученный трудом и перенапряженный, рвется к несвойственным нашей природе надеждам, чтобы, убедившись в их призрачности, снова погрузиться в презрение ко всему, то моя животная плоть опьяняется всеми восторгами жизни. Я люблю небо — как птица, леса — как бродяга-волк, скалы — как серна, высокую траву — за то, что по ней можно валяться, можно носиться, как лошадь, прозрачную воду — за то, что в ней можно плавать, как рыба. Я чувствую, во мне трепещет что-то, свойственное всем видам животных, всем инстинктам, всем смутным желаниям низших тварей. Я люблю землю, как они, а не так, как вы, люди, я люблю ее, не восхищаясь ею, не поэтизируя ее, не приходя в восторг. Я люблю звериной и глубокой любовью, презрительной и священной, все, что живет, все, что растет, все, что мы видим, потому что все это, не беспокоя ума, волнует мне зрение и сердце: и дни, и ночи, и реки, и моря, и бури, и леса, и утренние зори, и взгляд, и плоть женщин.
Вода, ласкающая песчаные отмели или гранитные скалы, волнует и умиляет меня, а радость, которой я охвачен, когда меня гонит ветер и несет волна, рождается из того, что я весь отдаюсь грубым и естественным силам мира, что я возвращаюсь к первобытной жизни.
Когда, как сегодня, погода хороша, в моих жилах — кровь древних фавнов, бродячих и похотливых, и я больше не брат людям, но брат всем живым существам и всем вещам!
Солнце поднимается над горизонтом. Бриз слабеет, как и третьего дня, но западный ветер, предсказанный Бернаром, не поднимается, так же как и восточный, возвещенный Ремоном.
До десяти часов мы не двигаемся вперед и лишь качаемся по волнам, точно обломок крушения; затем легкое дуновение с моря вновь подталкивает нас, спадает, опять возникает, словно смеясь над нами, дергая парус и непрерывно обещая нам бриз, который все не поднимается. Оно совсем незаметно, словно дыхание или помахивание веером; однако этого достаточно, чтобы мы не оставались на месте. Дельфины, эти клоуны моря, играют вокруг нас, быстрым рывком выскакивают из воды, словно собираясь улететь, проносятся в воздухе, как молния, потом ныряют и вновь появляются немного дальше.
Около часу дня, когда мы стояли как раз против Агэ, ветер совсем стих, и я понял, что мне придется ночевать в открытом море, если я не спущу в воду бот, чтоб вести яхту на буксире, и не найду себе пристанища в этой бухте.
Я велел обоим матросам сойти в шлюпку; отплыв вперед метров на тридцать, они начали тянуть меня. Бешеное солнце обрушивалось на море, обжигало палубу судна.
Матросы гребли очень медленно и размеренно, как два истертых рычага в машине, которые уже еле движутся, однако не прекращают своего механического усилия.
Рейд в Агэ образует красивый, хорошо защищенный бассейн; с одной стороны он загорожен красными отвесными скалами с семафором на вершине горы, продолжением которых в сторону моря служит Золотой остров, названный так за свой цвет; с другой — цепью низких скал и маленьким, заливаемым водою мыском, на котором возвышается маяк, указывающий вход в гавань.
На берегу — гостиница, дающая приют капитанам, корабли которых находят здесь убежище в непогоду, а летом — рыбакам; железнодорожная станция, где останавливаются всего два поезда в день и где никто не слезает; красивая речушка, уходящая в глубь Эстереля до ложбины, называемой Маленферме и полной олеандров, как африканское ущелье.
К этой восхитительной бухте не выходит ни одной дороги. Только тропинка ведет в Сен-Рафаэль через драмонские порфировые каменоломни; но по ней не мог бы проехать ни один экипаж. Следовательно, это самая настоящая горная местность.
Я решил прогуляться пешком до наступления темноты по дорогам, окаймленным цистом и мастиковыми деревьями. Их запах, могучий и благоуханный запах диких растений, наполняет воздух и смешивается с широким смолистым веянием огромного леса, который словно тяжело дышит от зноя.
После часа ходьбы я очутился среди леса, редкого елового леса, росшего на пологом склоне горы. Пурпуровые граниты, этот костяк земли, казалось, стали красны от солнца; я шел медленно, счастливый, как, должно быть, счастливы ящерицы на раскаленных камнях, когда вдруг заметил, что со склона ко мне спускаются, не видя меня, двое влюбленных, охмелевших от своего блаженного сна.
Они были милы, прелестны, эти два существа; взявшись за руки, они рассеянной походкой сходили вниз в полосах солнца и тени, которыми был испещрен покатый склон.
Она показалась мне очень изящной и очень простой в сером дорожном платье и смелой, кокетливой фетровой шляпке. Его я совсем не разглядел. Только заметил, что у него был вполне порядочный вид. Я сел за ствол сосны, чтобы посмотреть, как они будут проходить мимо. Не видя меня, они продолжали спускаться, держа друг друга за талию, безмолвно, — так любили