— Так ты все еще не уладил дела этой свиньи Морена?
В семь часов утра она сама принесла мне чашку шоколада. Я никогда не пил такого. Этим шоколадом можно было упиваться без конца, так он был мягок, бархатист, ароматен, так опьянял. Я не в силах был оторвать губ от прелестных краев ее чашки.
Едва девушка вышла, как появился Риве. Он казался немного взволнованным и раздраженным, как человек, не спавший всю ночь, и сказал мне угрюмо:
— Знаешь, если ты будешь продолжать в том же духе, ты испортишь дело этой свиньи Морена.
В восемь часов приехала тетка. Обсуждение дела длилось недолго. Было решено, что эти славные люди возьмут свою жалобу обратно, а я оставлю пятьсот франков в пользу местных бедняков.
Тут хозяева стали удерживать нас еще на день. Предложили даже устроить прогулку для осмотра развалин. Анриетта за спиной родных кивала мне головой: «Да, да, оставайтесь же!» Я согласился, но Риве упрямо настаивал на отъезде.
Я отвел его в сторону, просил, умолял, твердил ему:
— Послушай, Риве, голубчик, сделай это для меня!
Но он был словно вне себя и повторял мне прямо в лицо:
— С меня достаточно, слышишь ты, вполне достаточно дела этой свиньи Морена!
Я принужден был уехать вместе с ним. То была одна из самых тяжелых минут моей жизни. Я охотно согласился бы улаживать это дело всю жизнь.
В вагоне, после крепких немых прощальных рукопожатий, я сказал Риве:
— Ты просто скотина!
Он отвечал:
— Милый мой, ты начинаешь меня дьявольски раздражать.
Подъезжая к редакции Светоча, я увидел ожидавшую нас толпу… И чуть только нас завидели, поднялся крик:
— Ну, как, удалось вам уладить дело этой свиньи Морена?
Вся Ля-Рошель была взволнована происшедшим. Риве, дурное настроение которого рассеялось в дороге, едва удерживался от смеха, заявляя:
— Да, все уладилось благодаря Лябарбу.
И мы отправились к Морену.
Он лежал в кресле, с горчичниками на ногах и холодным компрессом на голове, изнемогая от мучительной тревоги. Он непрерывно кашлял чуть слышным кашлем умирающего, и никто не знал, откуда это у него взялось. Жена бросала на него взоры тигрицы, готовой его растерзать.
Увидев нас, Морен задрожал, его руки и колени затряслись. Я сообщил:
— Все улажено, пакостник; не вздумай только начинать сначала.
Он встал, задыхаясь, взял обе мои руки, поцеловал их, как руки какого-нибудь принца, заплакал, чуть не потерял сознание, обнял Риве и даже жену, которая, однако, одним толчком отшвырнула его в кресло.
Морен никогда уже не оправился от этой истории; пережитое им волнение оказалось чересчур сильным.
Во всей округе его называли теперь не иначе, как «эта свинья Морен», и прозвище вонзалось в него, словно острие шпаги, всякий раз, как он его слышал.
Когда на улице какой-нибудь мальчишка кричал: «Свинья», — Морен невольно оборачивался. Друзья изводили его жестокими насмешками, спрашивая всякий раз, когда ели окорок:
— Это не твой?
Он умер два года спустя.
Что касается меня, то, выставляя свою кандидатуру в депутаты в 1875 году, я отправился однажды с деловым визитом к новому нотариусу в Туссер, к метру Бельонклю. Меня встретила высокая, красивая, пышная женщина.
— Не узнаете? — спросила она.
Я пробормотал:
— Нет… не узнаю… сударыня.
— Анриетта Боннель.
— Ах!
И я почувствовал, что бледнею.
А она была совершенно спокойна и улыбалась, поглядывая на меня.
Как только она оставила меня наедине с мужем, он взял меня за руки и так крепко пожал их, что чуть не раздавил.
— Уж давно, сударь, я хочу повидать вас. Моя жена мне столько о вас говорила. Я знаю… да, знаю, при каких прискорбных обстоятельствах вы с нею познакомились, и знаю также, как безупречно, деликатно, тактично и самоотверженно вели вы себя в деле… — Он запнулся, а затем прибавил, понизив голос, точно произнося непристойность: — …в деле этой свиньи Морена.
Помешанная
Роберу де Боньеру.
— Вальдшнепы, — сказал г-н Матьё д'Андолен, — напоминают мне одно мрачное происшествие, случившееся во время войны.
Вы помните мою усадьбу в предместье Кормейля? Я как раз жил в ней во время прихода пруссаков.
Моей соседкой была одна помешанная, рассудок которой помутился под ударами несчастья. В былые времена, когда ей было лет двадцать пять, она лишилась в один месяц отца, мужа и новорожденного ребенка. Посетив однажды какой-нибудь дом, смерть почти всегда тотчас же возвращается в него, словно заприметила его дверь.
Несчастная молодая женщина, сраженная горем, слегла в постель и полтора месяца пробыла в бреду. После этого бурного периода болезни наступило нечто вроде спокойной усталости; она лежала, как пласт, почти перестав есть и только поводя глазами. Каждый раз, когда ее заставляли подняться, она так кричала, словно ее убивали. Поэтому ей больше уже не мешали лежать и поднимали с кровати только для того, чтобы переодеть ее или перевернуть матрац.
При ней жила старуха-нянька, заставлявшая ее время от времени выпить воды или поесть холодного мяса. Что происходило в этой отчаявшейся душе? Никто не узнал этого, так как она перестала говорить. Думала ли она о своих умерших? Была ли погружена в печальные грезы и ни о чем отчетливо не вспоминала? Или же ее поврежденная мысль неподвижно спала, как стоячая вода?
Так она провела пятнадцать лет, в полном уединении и не вставая.
Началась война. В первых числах декабря пруссаки проникли в Кормейль.
Помню все это, как вчера. Мороз стоял такой, что камни трескались. Я лежал в кресле, прикованный к нему подагрой, и вдруг услышал тяжелый, размеренный топот шагов пруссаков. Из окна мне было видно, как они проходили по улице. Они шли без конца, похожие друг на друга, с типичными для них движениями картонных паяцев.
Затем начальники стали распределять их на постой к жителям. Мне досталось семнадцать человек. На долю помешанной соседки пришлось двенадцать, в том числе один офицер, настоящий рубака, свирепый и грубый.
Первые дни все шло хорошо. Офицеру объяснили, что его хозяйка больна, и он оставил ее в покое. Но вскоре эта женщина, которой никогда не было видно, стала его раздражать. Он справился о ее болезни; ему ответили, что она лежит без движения пятнадцать лет вследствие сильного горя. Видимо, он не поверил этому и вообразил, что бедняжка сумасшедшая не встает с постели из гордости, чтобы не видеть пруссаков, не разговаривать и не общаться с ними.
Офицер потребовал, чтобы больная женщина его приняла; его ввели в ее комнату. Он сказал ей резко:
— Я
