Он бежал долго-долго, потом почувствовал себя усталым, как никогда. Ноги его подгибались от слабости, все мысли спутались, он утратил представление о чем бы то ни было и ничего больше не соображал.
Он сел под деревом.
Через пять минут он уже спал.
Сильный толчок разбудил его. Открыв глаза, он увидел две лакированные треуголки, наклонившиеся над ним, и тех же двух жандармов, что и утром; они держали его и скручивали ему руки.
— Я так и знал, что опять тебя подцеплю, — сказал, ухмыляясь, сержант.
Рандель встал, не говоря ни слова. Жандармы трясли его и готовы были надавать ему пинков, если он сделает хоть один жест: ведь теперь он был их добычей, он стал тюремной дичью, пойманной этими охотниками на преступников, и они его уже не выпустят.
— Марш! — скомандовал жандарм.
Они двинулись. Наступал вечер, расстилая по земле осенние сумерки, тяжелые и зловещие.
Через полчаса они достигли деревни.
Все двери стояли настежь; события были известны всем. Крестьяне и крестьянки, возбужденные гневом, словно каждого из них ограбили, словно каждая из них была изнасилована, хотели видеть негодяя, чтобы осыпать, его ругательствами.
Гиканье началось у первого же дома и закончилось у мэрии, где ожидал мэр, мстительно радовавшийся участи бродяги.
Едва завидев его издали, он крикнул:
— Ага, приятель! Попался!
И потер руки, довольный, как никогда.
— Ведь я это сразу сказал, как увидел его на дороге, — продолжал он.
Потом прибавил с удвоенной радостью:
— Ах, негодяй! Ах, гнусный негодяй! Наконец-то ты заработал себе двадцать лет!
ИЗБРАННИК Г-ЖИ ГЮССОН[266]
(сборник, 1888 г.)
Избранник г-жи Гюссон
Мы только что проехали Жизор, где я проснулся, услыхав, как кондуктор прокричал название станции, и уже собирался снова задремать, когда страшный толчок бросил меня на толстую даму, сидевшую напротив.
У паровоза сломалось колесо, и он лежал поперек колеи. Тендер и багажный вагон, также сошедшие с рельсов, валялись рядом с умирающим паровозом, а тот хрипел, стонал, свистел, пыхтел, фыркал, напоминая упавшую на улице лошадь, когда ее бока вздымаются, грудь трепещет, из ноздрей идет пар и все тело вздрагивает, но она уже не в силах встать и снова двинуться в путь.
Убитых и раненых не было, только ушибленные, так как поезд еще не успел набрать скорость, и мы с огорчением смотрели на искалеченного железного коня, который уже не мог нас везти и надолго загромоздил путь; приходилось, очевидно, вызывать из Парижа ремонтный поезд.
Было десять часов утра, и я решил отправиться в Жизор и позавтракать.
Идя по рельсам, я размышлял: «Жизор, Жизор? Я кого-то здесь знаю. Кого же? В Жизоре? Да ведь у меня в этом городе должен быть приятель». И внезапно в памяти всплыло имя: Альбер Марамбо. Это был мой старый товарищ по коллежу, я не видел его уже лет двенадцать по крайней мере, зная лишь, что он стал врачом и практикует в Жизоре. Он не раз писал мне, приглашая к себе; я все обещал приехать, но так и не собрался. Теперь наконец я воспользуюсь случаем!
Я спросил первого встречного: «Не знаете ли, где живет доктор Марамбо?» Он сразу ответил, по-нормандски растягивая слова: «На улице Дофины». И в самом деле я заметил на двери указанного мне дома медную дощечку с выгравированным на ней именем моего старого товарища. Я позвонил; служанка, неповоротливая рыжая девушка, твердила с тупым видом: «Дома не-ету, дома не-ету».
Услышав звон посуды, я позвал: «Эй, Марамбо!» Открылась дверь, и в ней показался, держа в руке салфетку, толстый мужчина с недовольным лицом, обрамленным бакенбардами.
Разумеется, я бы его не узнал. Ему можно было дать по крайней мере сорок пять лет, и я сразу представил себе провинциальную жизнь, от которой люди тяжелеют, толстеют и старятся. В один миг, прежде чем протянуть ему руку, я уже угадал его привычки, взгляды, образ жизни, склад ума. Я подумал о долгих трапезах, округливших его брюшко, о послеобеденной дремоте, когда коньяк помогает переваривать тяжелую пищу, о том, как рассеянно он осматривает больных, вспоминая о жарящейся на вертеле курице. Стоило увидеть эти румяные мясистые щеки, толстые губы, тускло блестевшие глаза, чтобы представить себе его разговоры о кухне, о сидре, водке и вине, о способах приготовлять различные блюда и составлять всевозможные соусы.
— Не узнаешь? — спросил я. — Я Рауль Обертэн.
Он раскрыл объятия и чуть меня не задушил. Первой же его фразой было:
— Надеюсь, ты еще не завтракал?
— Нет.
— Вот кстати! Я только что сел за стол, и у меня превосходная форель.
Пять минут спустя я уже сидел против него и ел.
Я спросил его:
— Ты остался холостяком?
— Да, черт побери!
— И весело тебе здесь?
— Не скучаю, я занят. Есть пациенты, друзья. Вкусно ем, здоров, люблю посмеяться, поохотиться. Словом, живу неплохо.
— А не слишком ли однообразна жизнь в этом городишке?
— Нет, дорогой мой, если найти чем заняться. Маленький город в конце концов то же, что и большой. Правда, событий и удовольствий здесь не так много, но им придаешь больше значения; знакомых здесь меньше, зато с ними чаще встречаешься. Когда знаешь все окна какой-нибудь улицы, каждое из них занимает и интригует больше, чем целая улица в Париже. Маленький городок очень забавен, поверь, очень, очень забавен. Взять хотя бы Жизор; ведь я знаю его, как свои пять пальцев, с самого его основания до наших дней. Ты не можешь себе представить, до чего уморительна его история.
— Ты родом из Жизора?
— Я? Нет, я из Гурнэ; это его сосед и соперник. Гурнэ для Жизора то же, чем Лукулл[267] был для Цицерона[268]. Здесь все мечтают о славе, и про них говорят: «жизорские гордецы». В Гурнэ любят хорошо поесть, и про них говорят: «обжоры из Гурнэ». Жизор презирает Гурнэ, а в Гурнэ смеются над Жизором. Занятный народишко в здешних краях!
Я обратил внимание на какое-то изысканное блюдо — яйца в галантире, приправленном пахучей зеленью и слегка замороженном.
Отведав его, я прищелкнул языком и сказал, чтобы польстить Марамбо:
— Замечательно!
Он улыбнулся.
— Для этого нужны две вещи: хороший галантир — а его нелегко приготовить — и хорошие яйца. О, как редки хорошие яйца, с чуть красноватым, вкусным желтком!
