Дверь открылась. Показалась рука, которая ее придерживала полуотворенной, затем в дверь просунулась голова, голова мужчины в круглой фетровой шляпе, и я увидел устремленные на меня глаза. Но, прежде чем я успел принять оборонительное положение, этот человек, этот предполагаемый преступник, высокий малый, босой, одетый наспех, без галстука, с ботинками в руках, красивый малый, честное слово, и почти что господин, бросился к выходу и исчез в темноте.
Я снова сел. Приключение становилось забавным. Я ждал мужа, который замешкался с вином. Наконец я услышал, как он поднимается по лестнице, и шум его шагов заставил меня расхохотаться. Я хохотал в припадке неудержимого смеха, как иногда хохочешь, когда остаешься один.
Муж вошел с двумя бутылками в руках и спросил:
— А жена все еще спит? Вы не слышали, она не шевелилась?
Я догадался, что ее ухо прижато к двери, и ответил:
— Нет, не слышал.
Он снова позвал:
— Полина!
Она не ответила, не шелохнулась, и он обратился ко мне, объясняя:
— Она, знаете, не любит, когда я прихожу ночью с приятелем пропустить стаканчик…
— Так вы думаете, она не спит?
— Конечно, не спит.
Вид у него был мрачный.
— Ну, давайте выпьем! — сказал он и собрался тут же распить обе бутылки, одну за другой. Но на этот раз я был решительнее. Выпив один стакан, я встал. Он и не думал больше провожать меня, и, глядя на дверь спальни со злобным видом, с видом рассерженного простолюдина, который еле сдерживает ярость, проворчал:
— А все-таки придется ей открыть, когда вы уйдете.
Я смотрел на него, на этого труса, рассвирепевшего неведомо почему, — может быть, это было смутное предчувствие или инстинктивная догадка обманутого самца, который не выносит закрытых дверей. Он говорил мне о ней с нежностью. Теперь же, наверное, прибьет ее. Он крикнул еще раз, тряся дверью:
— Полина!
Голос за стеною ответил как бы спросонья:
— Чего?
— Ты не слыхала, что ли, как я вернулся?
— Нет, я спала… отстань от меня…
— Открой дверь!
— Когда ты будешь один. Терпеть не могу, когда ты ночью приводишь с собой пьяниц.
Я ушел, торопливо спустившись по лестнице, как тот, соучастником которого я невольно сделался, скрыв его появление. Приближаясь к Парижу, я думал о том, что сейчас, в той конуре, видел сцену извечной драмы, разыгрываемой ежедневно, на все лады, во всех слоях общества.
У смертного одра
Он медленно угасал, как угасают чахоточные. Я видел его ежедневно, когда он около двух часов дня выходил посидеть у спокойного моря на скамье возле гостиницы. Некоторое время он сидел неподвижно под жгучим солнцем, устремив печальный взгляд на лазурные воды. Иногда он обращал взор к высокой горе с туманными вершинами, которая замыкает собою Ментону, потом медленным движением скрещивал длинные, костлявые ноги, вокруг которых болтались суконные брюки, и раскрывал книгу, всегда одну и ту же.
И больше уж он не шевелился; он читал, читал глазами и мыслью; казалось, читает все его умирающее тело; как будто вся душа его погружалась в эту книгу, тонула, исчезала в ней, пока посвежевший воздух не вызывал у него легкого кашля. Тогда он вставал и уходил домой.
Это был высокий немец с белокурой бородой; он завтракал и обедал у себя в номере и ни с кем не разговаривал.
Меня влекло к нему смутное любопытство. Однажды я сел рядом, взяв для видимости томик стихотворений Мюссе[341].
Я стал просматривать Роллу[342].
Вдруг сосед обратился ко мне на хорошем французском языке:
— Вы знаете немецкий, сударь?
— Совсем, сударь, не знаю.
— Очень жаль. Раз уж случай свел нас, я показал бы вам нечто несравненное: познакомил бы вас вот с этой книгой, которая у меня в руках.
— А что это такое?
— Это сочинение моего учителя Шопенгауэра[343], с его собственноручными пометками. Все поля, как видите, испещрены его почерком.
Я благоговейно взял книгу и стал разглядывать непонятные мне слова, в которых запечатлелась бессмертная мысль величайшего в мире разрушителя человеческих грез.
И в голове у меня зазвучали стихи Мюссе:
Ты счастлив ли, Вольтер? Язвительной улыбкой Кривятся ли в гробу иссохшие уста?[344]И я невольно сравнил невинный сарказм, благонамеренный сарказм Вольтера с несокрушимой иронией немецкого философа, влияние которого отныне неизгладимо.
Пусть возражают и негодуют, пусть возмущаются или приходят в восторг, — Шопенгауэр навеки заклеймил человечество печатью своего презрения и разочарования.
Разуверившись в радостях жизни, он ниспровергнул верования, чаяния, поэзию, мечты, подорвал стремления, разрушил наивную доверчивость, убил любовь, низринул идеальный культ женщины, развеял сладостные заблуждения сердца — осуществил величайшую, небывалую разоблачительную работу. Во все проник он своей насмешкой и все опустошил. И теперь даже те, кто ненавидит его, носят в себе, помимо воли, частицы его мысли.
— Значит, вы близко знали Шопенгауэра? — спросил я.
Он грустно улыбнулся:
— Я был с ним до последнего его часа, сударь.
И он стал рассказывать о своем учителе и о том почти сверхъестественном впечатлении, которое производил на всех окружающих этот необыкновенный человек.
Он вспомнил встречу старого разрушителя с одним французским политическим деятелем, доктринером-республиканцем, который пожелал повидаться с ним и нашел его в шумной пивной. Шопенгауэр, сухой и сморщенный, сидел среди учеников и смеялся своим незабываемым смехом, вгрызаясь в идеи и верования и одним своим словом разрывая их в клочья, подобно тому, как собака, играя тряпками, вмиг разрывает их зубами.
Больной привел мне слова француза, который, расставшись с философом, в смятении и ужасе сказал: «Мне кажется, что я провел час с самим дьяволом».
Мой собеседник добавил:
— И правда, сударь, у него была страшная улыбка; она напугала нас даже после его смерти. Это почти никому не известная история; могу вам ее рассказать, если хотите.
И он начал усталым голосом, который прерывали время от времени жестокие приступы кашля:
— Шопенгауэр только что скончался, было решено дежурить около него, сменяясь по двое, до самого утра.
Он лежал в большой, пустой, очень скромной и темноватой комнате. На ночном столике горели две свечи.
Я с товарищем начал дежурство в полночь. Двое других, которых мы сменили, вышли из комнаты, и мы сели у смертного одра.
Лицо его не изменилось. Оно смеялось. Столь знакомая нам складка бороздила уголки рта, и у нас было такое чувство, что вот-вот он откроет
