глаза, зашевелится, заговорит. Его мысль, или, вернее, его мысли, казалось, окутывали нас: мы ощущали себя более чем когда-либо в атмосфере его гения, чувствовали себя плененными, захваченными им. Теперь, когда он умер, его власть казалась нам еще более могущественной. К величию этого несравненного ума ныне примешивалась тайна.

Плоть таких людей исчезает, но сами они продолжают жить, и в первую ночь после кончины, уверяю вас, они бывают страшны.

Мы вполголоса говорили о нем, вспоминали его слова, его изречения, эти поразительные максимы, которые подобны лучам, брошенным во мрак Неведомого.

— Мне кажется, он сейчас заговорит, — сказал мой товарищ.

И мы тревожно, чуть ли не со страхом, всматривались в неподвижное и смеющееся лицо.

Чем дальше, тем все более становилось нам не по себе: мы чувствовали стеснение в груди, дурноту.

Я прошептал:

— Не знаю, что со мною, но, право, мне нехорошо.

Мы заметили, что от трупа исходит запах.

Тогда товарищ предложил перейти в соседнюю комнату, а дверь оставить открытой; я согласился.

Я взял с ночного столика одну из свечей, оставив вторую на месте; мы ушли в самую глубь соседней комнаты и сели так, чтобы видеть освещенную кровать и покойника.

Но он по-прежнему тяготел над нами: его невещественная сущность, отделившаяся, свободная, всемогущая и властная, словно реяла вокруг нас. А временами к нам доносился смутный отвратительный запах разлагающегося тела; он проникал всюду и вызывал тошноту.

Вдруг по спине у нас пробежала дрожь: какой-то шорох, легкий шорох долетел из комнаты покойника. Наши взоры тотчас же обратились к нему, и мы увидели — да, сударь, оба явственно увидели, — как что-то белое скользнуло по постели, упало на ковер и исчезло под креслом.

Мы вскочили, не успев опомниться, обезумев от непонятного ужаса, готовые бежать. Потом взглянули друг на друга. Мы были страшно бледны. Сердца наши бились так сильно, что, казалось, приподнимали одежду. Я заговорил первым:

— Видел?

— Видел.

— Так он не умер?

— Но ведь он разлагается!

— Что же делать?

Товарищ нерешительно произнес:

— Надо пойти посмотреть.

Я взял свечу и вошел первым, шаря глазами по темным углам громадной комнаты. Стояла полная тишина; я подошел к кровати и оцепенел от изумления и ужаса: Шопенгауэр уже не смеялся! На его лице была ужасная гримаса: рот был сжат, щеки глубоко ввалились. Я прошептал:

— Он жив!

Но ужасный запах бил мне в лицо, душил меня. Я замер, впившись глазами в покойника, растерявшись, как будто увидел призрак.

Тогда товарищ мой взял другую свечу и нагнулся. Потом, не говоря ни слова, он дотронулся до моей руки. Я последовал за его взглядом. На полу, под креслом возле постели, на темном ковре белым пятном выделялась разинутая, как для укуса, искусственная челюсть Шопенгауэра.

От разложения связки ослабли, и челюсть выпала изо рта.

В ту ночь, сударь, я испытал подлинный ужас.

Солнце опускалось к сверкающему морю; чахоточный немец встал, раскланялся со мною и направился к гостинице.

Оранжерея

Супруги Леребур были ровесники. Но муж казался моложе, хотя и был слабее жены. Они жили под Мантом, в небольшой усадьбе, приобретенной на доходы от торговли ситцем.

Дом был окружен прекрасным садом с птичьим двором, китайскими беседками и маленькой оранжереей в самом конце усадьбы. Г-н Леребур был кругленький, веселый коротышка, в жизнерадостности которого сказывался разбогатевший лавочник. Его жене — тощей, строптивой и вечно недовольной — так и не удалось сломить добродушия мужа. Она красила волосы и изредка почитывала романы, которые навевали на нее мечтательность, хоть она и притворялась, что презирает их. Ее почему-то считали страстной, хоть она никогда не подавала повода для такого мнения. Но ее муж со столь многозначительным видом говаривал иногда: «Моя жена — молодчина», — что это наводило на некоторые предположения.

Однако вот уже несколько лет она проявляла к г-ну Леребуру подчеркнутую враждебность, была раздражительна и резка, словно ее точила тайная досада, которою она не могла поделиться. Это вызывало разлад между супругами. Они еле разговаривали друг с другом, и жена без всякой видимой причины вечно осыпала мужа обидными словами, оскорбительными намеками и колкостями.

Он покорялся, сетуя, но не теряя жизнерадостности, ибо был наделен таким неистощимым запасом добродушия, что мирился с этими супружескими дрязгами. Но он все же задавал себе вопрос: что за неведомая причина изо дня в день так раздражает его подругу? Ибо он прекрасно чувствовал, что сердится она неспроста, что к этому есть какой-то скрытый повод, однако столько непостижимый, что оставалось лишь теряться в догадках.

Он нередко спрашивал:

— Скажи мне, дорогая, чем я тебе не угодил? Я чувствую, что ты от меня что-то скрываешь.

Она неизменно отвечала:

— Ничего, решительно ничего, но если бы у меня и была какая-нибудь причина для недовольства, тебе следовало бы самому о ней догадаться. Терпеть не могу мужчин, которые ничего не понимают, которые так размякли, что уже ни на что не годны и нуждаются в посторонней помощи, чтобы уразуметь самую пустячную вещь.

Он отвечал уныло:

— Я отлично понимаю, что ты не хочешь признаться.

И отходил, ломая голову над этой тайной.

Особенно тяжело ему бывало по ночам, потому что они по-прежнему делили общее ложе, как принято в добропорядочных простых семьях. Не было такой обиды, которой она не причиняла бы ему тогда. Она выжидала минуту, когда они улягутся рядышком, и начинала осыпать его язвительнейшими насмешками. Особенно упрекала она его в том, что он жиреет.

— Ты так растолстел, что занимаешь всю кровать. Ты потеешь, словно подогретый кусок сала; у меня вся спина от тебя мокнет. Думаешь, это очень приятно?

Она придумывала всякие предлоги, чтобы заставить его встать, посылала вниз за забытой газетой или за флаконом туалетной воды, которую он не находил, потому что она нарочно ее прятала. И потом негодующе и зло восклицала:

— А тебе, толстому балбесу, не мешало бы знать, где что лежит!

Когда же, побродив битый час по уснувшему дому, он возвращался наверх с пустыми руками, она говорила ему в виде благодарности:

— Ну, ложись, авось от прогулки малость похудеешь, а то разбух, точно губка.

Она поминутно будила его, уверяя, будто у нее схватки, и требовала, чтобы он растирал ей живот фланелевой тряпочкой, смоченной одеколоном. Он жалел ее, изо всех сил старался помочь и предлагал разбудить служанку Селесту. Тогда она окончательно выходила из себя и вопила:

— До чего глуп этот индюк! Довольно. Прошло. Больше не болит, спи, толстый рохля!

Он спрашивал:

— А правда ли, что тебе лучше?

Она резко бросала ему

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату